Дети иллюзий — страница 16 из 57

По невероятно скользкому тротуару минут за пять добираюсь до гастронома. Беру у необъятной тётки с золотой фиксой горяченный стакан с «кофе» и встаю за ближний к окну столик. Достаю блокнот для гениальных мыслей, ручку, на которой красуется логотип нашей фирмы – мы раздаём такие на выставках – и купленный заранее круассан.

За мутноватым окном-витриной мне виден тротуар и улица Профсоюзная, по которой в камуфляже из дорожной химии и грязи катятся разномастные авто со счастливыми обладателями оных внутри. Обросший же ледяными торосами тротуар практически пуст. Редкие прохожие (за минуту я насчитал четырёх), балансируя, словно канатоходцы, пробираются мимо, к метро. На лице у каждого выражение, которое можно определить одним словом: «неприятности».

Так как за окном смотреть не на что, начинаю вертеть головой по сторонам, и моё внимание привлекает мужчина у соседнего столика – лохматый и седой, с длинным некрасивым лицом. Упёршись локтями о стол, тот гипнотизирует стоящий на столе стакан, в котором, похоже, совсем не кофе. На мужике, с виду тяжёлое длинное пальто без воротника и высокие грязные валенки, на руках – дырявые перчатки. Заменяя утраченный воротник, вокруг шеи обмотан грязно-зелёный шарф.

«Пропил, – доходит до меня, – воротник отпорол и пропил».

Продолжая рассматривать соседа, замечаю, что под его столом, оказывается, лежит собака с ошейником, от которого к ноге хозяина тянется грязная бельевая верёвка. Собака, свернувшись калачиком вокруг ножки стола, спит.

«Интересно, кто тут к кому привязан? – думаю я. – И кто кому хозяин?»

Эта мысль кажется мне занятной, и я незамедлительно записываю её в блокнот.

Мужик делает попытку выпить то, чем до половины наполнен стакан. В смысле, донести до ротового отверстия. Сжимая стакан обеими руками, он резким движением подносит его к губам, но в последний момент несчастного начинает бешено колотить, и, видимо, поняв, что ничего не выйдет, ставит стакан обратно на стол и обречённо разводит в стороны трясущиеся руки. Похоже, это уже не первая его попытка, поскольку стол покрывают небольшие лужицы, а в воздухе улавливается запах спиртного.

Неожиданно я проникаюсь сочувствием к этому человеку.

– Вам помочь? – спрашиваю я.

Мужик медленно поворачивает ко мне торчащую из шарфа голову.

– Сделайте одолжение, – произносит он таким голосом, от которого хочется раз и навсегда завязать со спиртным.

Оставив на столе недоеденный круассан, беру со стола стакан и аккуратно подношу к трясущимся губам страждущего. Тот открывает рот, немного выпятив вперёд нижнюю губу. Досчитав до трёх, резко опрокидываю стакан.

То, как мужик глотает эту отраву (я даже боюсь представить, что это), показывает, насколько ему хреново. В какой-то момент едва не происходит помпаж, но мужик, для верности зажав рот ладонями, глотками загоняет-таки жидкость внутрь. Мучительные спазмы ещё какое-то время сотрясают его переломленное где-то чуть повыше пояса тело. Наконец он успокаивается, убирает руки ото рта и, навалившись грудью на стол, затихает.

Бросив взгляд на тётку у прилавка, которая, занятая собой, кажется, ничего не заметила, возвращаюсь к кофе и круассану. На душе неспокойно – вроде бы доброе дело сделал, а вроде…

– Эвтаназия… – еле слышно произносит спасённый мужик.

– Что, простите? – переспрашиваю я.

– Я говорю, в этом есть что-то общее с эвтаназией, – немного погодя поясняет он. – Вы мне помогли, избавили от мучений, но приблизили неизбежное…

– Я думал, вы скажете мне спасибо.

– Спасибо, – стонет мужик, – и простите за ненужную болтовню – язык мой, враг мой.

Я киваю и отворачиваюсь обратно к окну, за которым всё то же: грязные авто и редкие прохожие.

«Наверное, стоит отложить утренние посещения кафе до весны, а то и до лета, – думаю я, – зимой тут делать нечего».

Закрываю глаза и пытаюсь представить, как должен выглядеть вид из окна, чтобы пробудить во мне вдохновение. В моей фантазии голая и ледяная улица Профсоюзная оттаивает и одевается в зелёное и шелестящее; на широких тротуарах появляются девушки в коротких платьях с маленькими собачками на длинных поводках, мужчины в белых шляпах и летних костюмах; авто, все как одно дорогущие и блестящие, деловито урча, шуршат в сторону области; не по-московски голубое небо наискосок пересекает белый спортивный самолёт с молодой авиатриссой внутри. На моём столе сама собой образуется клетчатая скатерть, бутылка красного вина и пузатый бокал, а на мне самом – тёмно-синий пиджак с золотым гербом на нагрудном кармане, белые штучные брюки, итальянская рубашка с запонками и часы «Petek Filip» на левом запястье… Картинка выходит приторной и яркой; люди и предметы видятся чуть размытыми, как делается в кино, когда необходимо показать, что герой замечтался.

«Штампы… – с отвращением к себе думаю я, – интересно, у всех так, или у меня одного?»

– Говорят, Высоцкого мог бы спасти всего один стакан, но тот от него отказался, – слышу я бодрый голос слева. – А вот я никогда не отказываюсь!

Оборачиваюсь. Ба! Мужик-то, оказывается, преобразился. Руки его теперь совсем не трясутся – правой он поигрывает чем-то вроде брелока для ключей – а его лицо, до этого сморщенное, стало практически гладким и даже несколько симпатичным, хотя прочие атрибуты его опустившегося состояния, разумеется, остались.

– Как же вам удалось так быстро прийти в себя? – удивляюсь я.

– Долгие годы упорных тренировок, молодой человек! Кстати, Михаил, – мужик протягивает мне руку, предварительно стянув с неё перчатку, – БИЧ – бывший интеллигентный человек.

– Валерий, – отвечаю я и не без опаски пожимаю грязноватую ладонь.

Мужик достаёт из кармана сушку, ломает пополам и отправляет одну половинку в рот, а вторую – под стол, откуда сразу начинает раздаваться бодрый хруст.

– Я заметил, вы что-то записывали в блокнот, – говорит он, пытаясь справиться со своей половиной. – Вы пишете? В смысле, вы писатель?

Немного ошарашенный, молчу, совершенно не зная, как ответить. Кровь приливает к лицу, и мне вдруг становится так стыдно, будто меня только что уличили не в графомании, а в публичном онанизме.

– Вижу, я вас смутил, – расплывается жутковатой, из-за состояния зубов, улыбке мужик, – простите великодушно. На самом деле я вас прекрасно понимаю. Сам, знаете ли, писал в молодости, и даже печатался. В «Литературной газете», в «Молодой гвардии», в «Юности», но до издания книги дело не дошло.

– Почему? – аккуратно интересуюсь я.

Мужик делает непонятный жест рукой, устремив глаза в потолок:

– Видимо, так было угодно высшим силам. Рукопись прошла все круги ада, была включена в план издательства на счастливый восемьдесят второй год, но после смерти дорогого Леонида Ильича её почему-то передвинули на восемьдесят третий, потом на восемьдесят четвёртый, а при Горбачёве из плана исключили и вообще признали неактуальной, а потом я запил…

Мужик отрешённо и расслабленно роняет руку вниз, будто навсегда прощается с кем-то или с чем-то.

– А в каком издательстве вы пытались печататься? – спрашиваю я.

– В «Детской литературе», больше никуда не приняли.

– А что за книга?

– Роман… – мечтательно произносит мужик. – «Одна восьмая истины» – о маленьких детях со взрослыми чувствами. Пятнадцать авторских листов, не хухры-мухры. Два года писал с перекурами. В смысле, с перерывами.

– И где она теперь? – не унимаюсь я.

– Рукопись-то? – удивляется мужик. – Дома где-то валяется. А что?

– Может, сейчас попробуете издать?

Мужик заходится беззвучным смехом:

– Сейчас-то? Точно не получится.

– Почему?

– Потому что сейчас это уже никому не ин-те-ре-сно, – произносит он по слогам. – Да и мне, если честно, тоже. Есть такая болезнь, когда очень хочешь, чтобы тебя издали, и я ей уже переболел.

– А я вот нет, – признаюсь я.

На лице у моего собеседника проявляется странная гримаса – страдальческая и насмешливая одновременно.

– Проблема в системе ценностей, – говорит он почти ласково. – Согласитесь, то, что раньше было важным, сейчас кажется смешным. Вспомните своё детство, и вам всё станет кристально ясно. Лет десять-пятнадцать назад я только и думал о том, чтобы меня издали, теперь же просто не могу понять, как я мог быть таким дураком, и насколько это было глупо.

– А что же важно для вас сейчас? – спрашиваю я, хотя прекрасно знаю ответ.

– Для меня-то? Вот это, – мужик показывает пальцем на стакан.

– То есть, писательская стезя вас больше не интересует?

Мужик по-лошадиному мотает головой:

– Понимаете, мой юный друг, людьми движет вполне нормальное стремление оставить после себя потомство, в данном случае, творческое, или же самое обычное тщеславие. Я же давным-давно от того и от другого избавился, чего и вам желаю. А всё потому, что в этом нет ни грамма смысла!

– Не могу с вами согласиться, – уверенно говорю я, – смысл есть.

На лице у моего собеседника возникает ленинский прищур:

– А вы уже ответили себе на вопрос, почему вы хотите напечататься? Вы сами-то знаете, зачем вам это нужно?

Ненадолго задумываюсь. Вопрос не то чтобы ставит меня в тупик, просто он один из тех, на которые вроде бы знаешь сразу несколько ответов, но если тебе его вдруг задают, быстро выясняется, что, на самом деле, не можешь выдавить из себя ни одного. Разумеется, я не раз и не два отвечал себе на него, и в разное время по-разному. Когда-то мне хотелось вписать своё имя в историю отечественной, а может и мировой литературы. Стыдно в этом признаваться, но так оно и было. Теперь же, понимая всю невыполнимость поставленных задач, я объясняю себе собственное стремление быть напечатанным исключительно желанием подтвердить наличие у себя писательских способностей. Ну, и ещё, может быть, доказать кое-кому кое-что…

«Вот так вот и девальвируют мечты юности, – с горечью думаю я, – ещё год, два, и я, возможно, тоже приму сторону моего безымянного собеседника…»