Стоящие неподвижно по обе стороны от него актёры пробуждаются, словно ото сна, и удивлённо смотрят друг на друга.
– Что же, вы не проводите меня? – спрашивает Вероника Че.
– Нет, девочка, иди одна… – отвечает он. – Будь за меня спокойна.
Свою первую, и как скоро выясняется, последнюю реплику Че произносит настолько убедительно, что мне хочется встать и крикнуть: «Браво!» Меня пронзает мысль, что способность так произносить самые простые фразы и отличает лицедеев от банщиков.
Вероника уходит за кулисы, а Че вглубь сцены, и исчезает в темноте. На его месте в луче прожектора появляется Дон Москито с водевильной тростью в одной руке и цилиндром в другой.
– А дальше всё было вот как, – заявляет он, снимая с верёвки пистолет, – Владимир взял «маузер» в левую руку. Переложил в правую. Приставил дуло к тому месту, за которым стучало…
Дон Москито направляет оружие на висящее под самым потолком сердце.
– …нажал на спуск. Грохнуло…
Раздаётся нешуточный грохот (мы с Татьяной синхронно подскакиваем на стульях), и сердце, внутри которого, видимо, была спрятана петарда, разлетается в клочья у Дона Москито над головой. На сцену и ближние к ней столики летит что-то похожее на новогоднюю мишуру, которой было начинено сердце поэта. Свет снова гаснет. Когда же он зажигается вновь, сердца под потолком уже нет, как нет и пистолета в руках у Дона Москито. Его заменяет раскрытый томик Маяковского.
– К лицу прихлынула кровь, – произносит Дон Москито, глядя в книгу, – в ноздри ударило гарью. Гильза затанцевала по полу. Вероника не сразу, но вернулась. Владимир лежал на ковре, обнимая руками воздух. На груди раздавленной вишней краснело пятно. Она подошла, только чтобы в студёных зрачках увидеть себя. Комната и коридор набились людьми. Стало душно. Кто-то сказал: «Поздно. Умер». Вероника вышла во двор и, не оглядываясь, побежала в театр. «Простите, я опоздала, – сказала она режиссёру, – только что застрелился Маяковский. Я прямо оттуда».
Дон Москито с треском захлопывает книгу и убирает за спину. Затем долго-долго держит паузу, раскачиваясь на каблуках.
– В мае даже днём Москва полна теней, – наконец говорит он, – это призраки миллиона чистых любовей и миллиона миллионов маленьких грязных любят. Осторожней в переулках.
Свет снова гаснет и через секунду загорается вновь. Но Дона Москито и след простыл, сцена пуста. Лишь на полу лежит раскрытая книга, а на ней – дымящийся пистолет.
– Браво! – вдруг слышу я бас справа. – Отпад! – вторит ему женский голос слева.
В следующий момент меня кастрюльной крышкой накрывают аплодисменты. Зал снова грохочет, но в этом грохоте нет и намёка на свист и улюлюканье, сплошь одобрительные аплодисменты, а от криков «Браво!» я буквально глохну.
Трудно предать, что я в этот момент чувствую. Восторг, восхищение, эйфорию, экстаз, технический оргазм… И наплевать мне, что и половины из того, что я написал, не попало на сцену, и что я чуть не отчалил в обморок во время безобразной дамской дуэли. Главное то, что сейчас происходит в зале.
– Ты – человек, – шепчет мне на ухо Татьяна.
Поворачиваюсь в её сторону.
– И лицо попроще…
В любой другой день я бы обиделся, но сегодня я обнимаю Татьяну за талию и горячо целую в щёку.
– Ну-ну-ну, – осаживает она меня, – до дома потерпи…
Тем временем актёры выходят на поклоны. Все они явно довольны происходящим, на их лицах улыбки. Один только Че держит серьёз – видимо, ещё не вышел из образа. Зато белый и пушистый Дон Москито – сияет.
– Я понял! – орёт кто-то слева, нарушая наш с Татьяной интим. – Это – дух поэта, который будет вечно витать над Москвой!
Наконец, актёры уходят, и зал успокаивается. Наступает всеобщая прострация, как после хорошего анекдота – когда все уже просмеялись, и что дальше делать, непонятно. В этот самый момент на сцену лёгкой для своей комплекции походкой выходит конферансье: в зубах бычок, на носу тёмные очки.
– Вы посмотрели драму «Пиф-паф»! – баритоном произносит он. – Поэт и актриса! Кто прав, кто не прав?
Зал, оценив каламбур, реагирует смехом. Конферансье благодарно кланяется:
– А теперь, дорогие мои, вашему драгоценному вниманию предлагается новое творение мадемуазель Анны из её знаменитого цикла «Мужское и женское».
Сказав это, он дважды хлопает в ладоши, довольно громко. В следующую секунду из обеих кулис выходят двое парней с большими – метра полтора в высоту и по метру шириной – картинами в руках. Остановившись рядом с конферансье, они устанавливают картины прямо на пол, чем-то подперев сзади. Как роботы из «Тайны третьей планеты» отряхнув руки, парни уходят, каждый в свою кулису.
Теперь сцену украшают: если смотреть из зала слева – портрет стоящей в вызывающей позе обнажённой женщины и портрет лежащего обнажённого мужчины, справа.
– Что я вам говорил, – конферансье показывает бычком на правый холст, – мужское. И женское, – тем же Макаром показывает он на правый. – А теперь встречайте! Мадемуазель Анна!
Он удаляется, так же бодро, как и появился. Вслед за ним на сцену вышагивает Анна, как и была – в образе Вероники Витольдовны Полонской. С топором в руках. Она подходит к микрофону и занимает ту самую позу «для чтения», в которой я увидел её здесь в первый раз. Глядя поверх наших голов, она начинает:
Во мне живёт с детства кто-то другой,
Его не увидишь на фото.
За двадцать пять лет он сожрал мой покой,
Я ненавижу его до рвоты…
Так как слушать Аннины вирши невозможно, я начинаю изучать художественное оформление сцены. Первым делом, разумеется, исследованию подвергается женщина. Несмотря на то, что она абсолютно голая, никаких эмоций во мне она не вызывает. Слишком костлява. На мой вкус, разумеется. И форм никаких. Стройна, но стройность её граничит с концлагерной грацией. Короче говоря, долго моё внимание она к себе не приковывает. Перехожу к лежащему мужчине. А вот на этом я задерживаюсь существенно дольше. Не подумайте ничего такого, просто этот субъект на картине мне кого-то очень сильно напоминает. Чтобы разобраться, достаю из широких штанин тот самый бинокль, при помощи которого наблюдал «смерть» барона Майгеля, и навожу на сцену. Татьяна бросает в мою сторону удивлённый взгляд:
– Чего, баб голых не видел?
– Люблю искусство, – на автомате отвечаю я.
Только-только поймав в окуляры голого, понимаю, где я его видел. На портрете – я, собственной персоной! Голый с ничем не прикрытыми чреслами! Отрываю оптику от глаз и несколько секунд, а может, и минут, нахожусь в некоем подобии транса. Вокруг всё плывёт. Снова прикладываю бинокль к глазам, и вдруг чувствую, как начинает сама по себе отбивать неровную чечётку левая нога. Потом правая. За ногами следуют руки. Мне до зарезу надо посмотреть на портрет, проверить, действительно ли на нём я, а не кто-то другой, но навести туда бинокль не получается. Кто-то невидимый крепко хватает меня за оба запястья и начинает водить ими из стороны в сторону. Я понимаю, что это всё мои распроклятые нервы, и ничего более, но пересилить себя не могу. Закрываю глаза и делаю несколько глубоких вдохов и выдохов, как учила нас, немытых, статья в «Науке и жизни» о мудрости индийских йогов, угнетаемых британским империализмом.
– Что с тобой? – спрашивает Татьяна. – Ты не пьян, часом?
– Всё в порядке, – отвечаю я, собрав остатки воли в кулак. – Живот только что-то скрутило.
Татьяна ласково берёт меня за руку:
– Бедненький… до антракта дотянешь?
– Постараюсь, – кряхчу я, а сам отвожу глаза в сторону, чтобы она не заметила, как я покраснел.
А в голове у меня тем временем выстраивается ужасающая картина мира, недоступная мне ещё несколько минут назад. Теперь-то становится ясно, кого мне напоминала актриса, игравшая Лилю! Господи, каким надо быть слепцом, чтобы не заметить этого с самого начала!
Настя, боже мой, Настя… теперь всё встаёт на свои места: и голый я, и голая Анна, которая сейчас стоит во фривольной позе рядом с Анной настоящей, зарифмованным глаголом жгущей сердца слушателей, и тот портрет, который не давал покоя Дону Москито, и его ревность, и Настина неприступность, и Тёмсиково «ничего не даст»…
«Что же теперь будет-то?» – задаю я себе самый важный вопрос, хотя прекрасно знаю ответ.
А варианта, на самом деле, всего два. Первый: после того, как у Анны закончатся стихи, она в сопровождении Дона Москито, Че и Насти спустится к нам в зал отмечать спектакль. Второй: мы с Татьяной поднимемся к ним за кулисы, как это принято у господ актёров. В любом случае встреча Насти и Татьяны неизбежна, и чем она закончится, представить несложно. Или я драматизирую?
Времени на то, чтобы что-то придумать, не остаётся. Смотрю на сцену, пытаясь угадать, сколько ещё будет над нами издеваться поэтесса, но она, похоже, уже заканчивает. Подняв топор высоко над головой, она произносит, видимо, завершающую поэму строфу:
А вдруг ты станешь мной?
А если я стану тобой?
Кто из нас первый поедет дальше?
Разбудит ли нас мой явственный кашель?
Топор совершает в воздухе непонятный пируэт и с грохотом втыкается в пол. Анна с поклоном отходит от микрофона. И в этот момент, когда слушатели ещё не решили, свистеть им или аплодировать, в голову врывается спасительная мысль: «Бежать! Как можно дальше и как можно скорее!» Корчу страдальческую рожу и бочком-бочком выбираюсь из-за стола.
– Слушай, не могу больше, – шепчу я удивлённой Татьяне, – пойду, прогуляюсь.
– Беги, беги, – участливо отзывается она, – это у тебя нервное…
Под адресованные, слава богу, не мне, аплодисменты спешно пробираюсь через весь зал в направлении того самого клозета, в котором мы зимой вытрезвляли Дона Москито. Хвала небесам – он свободен. Забегаю внутрь, запираю за собой на шпингалет дверь и буквально валюсь на стульчак. Шумно выдыхаю, но облегчения при этом не испытываю.