Дети мои — страница 26 из 79

Не поворачивая головы, Бах осторожно скосил глаза на Бёлля. Тот был, как всегда, мрачен. Клочковатые усы, и раньше напоминавшие комья мокрого сена, теперь поникли окончательно, завесили щелку рта, глаза и вовсе пропали под разросшимися бровями, один нос увесистым клювом торчал на плоском и унылом лице.

– Делать-то с этим лохматым – что? – Бёлль зевнул, распахивая обширную пасть, показал щербатые зубы.

Горбун поджал прекрасные губы с неприязнью, словно увидел во рту у Бёлля что-то отвратительное. Не отвечая, опустил взгляд на усеявшие стол ворохи бумаг, лицо обрело на мгновение былую неподвижность, а с ней и красоту; похоже, своим приходом Бёлль прервал его размышления, и теперь горбун вновь собирался с мыслями – о чем-то гораздо более важном, чем поимка незадачливого вора. Он протянул руки к бумагам и задумчиво пошевелил пальцами, выбирая, какой документ взять. Тень на беленой стене тоже пошевелила огромными пальцами.

– Полплошки молока – ах как мелко, мелко… – забормотал тихо, под нос. – Вот так и все здесь: по полплошки, по глоточку, по плевочку. Все – ползком. Все – шепотком. Вполсилы, по чуточку, по крошечке. Не живете, а грязь в наперстке месите. Полплошки… Почему не целая? – Так и не выбрав ни одной бумаги, он досадливо хлопнул по столу ладонью и вскинул обвиняющие глаза на Баха. – Почему ты не козу украл, не коня, не трактор, а всего лишь молоко высосал? Можешь ты объяснить мне? Если уж воруешь – то воруй! Греби добро общественное липкими своими клешнями. А мы тебя за холку – раз! И на суд общественный – два! И в прорубь нагишом – три! Или – ежели совесть не позволяет – так не воруй вовсе. Вступай в колхоз и живи-радуйся. А теперь – что мне прикажешь с тобой за этот стакан молока делать? В подпол до утра посадить? Линейкой по ладоням отшлепать? Пальцем погрозить и выпустить? Почему молчишь?!

Бах смотрел в пол – давно не метенный, усыпанный обрывками бумаг, шелухой подсолнечника, ореховыми скорлупками и прочим мусором – и гадал, не проснулся ли на хуторе младенец. Обычно девочка просыпалась ближе к утру, но случиться могло всякое. Мысль, что дитя будет надрываться от плача в пустом доме, была неприятна, как вонзившаяся глубоко под ноготь заноза.

– А давайте я ему тумаков навешаю, – Бёлль с хрустом поскреб небритую щеку. – От души – по-нашему, по-гнадентальски.

– Тумаков! – Горбун резко дернул плечами, словно желая выкрутить свое искореженное тело в противоположную сторону. – Один два глотка молока украл, второй ему за это два раза по морде съездил – вот и вся политическая сознательность! По-вашему – по-гнадентальски!

– Это вы зря, товарищ парторг. Я его так отметелю – месяц на карачках ползать будет.

– А не надо – чтобы на карачках! – Горбун в раздражении выскочил из-за стола и закружил по комнате; гигантская тень его завертелась по избе, заскребла по потолку, разрастаясь то ввысь, то вширь. – Надо – чтобы ворье это мелкозубое космы свои шелудивые состригло и завтра пришло к нам в колхоз записываться. И пасло бы этих самых коз и смотрело за ними. А каждого, кто задумает украсть хоть каплю общественного молока, от колхозного стада бы отгоняло. Так – надо!

– Не будет этого. – Бёлль угрюмо выдвинул нижнюю челюсть вперед, так что усы его встопорщились, а подбородок едва не коснулся кончика носа. – Лягушки не лазают по деревьям. Люди не растут выше Кёльнского собора. А воры не становятся пастухами.

– Вот! – взвился горбун как ошпаренный, вскидывая ладони к низкому потолку и чуть не касаясь пальцами собственной тени, также резко вздернувшей руки. – Вот она – заплесневелая мудрость веков!

Он подскочил к Бёллю и гневно задышал, оскалив острые зубы. Лицо горбуна оказалось на уровне Бёллевой груди, но прекрасные темные глаза глядели с такой высокомерной строгостью, словно взирали с высоты престольного трона.

– Ты сейчас что такое сказал – про собор? – заговорил быстро и яростно. – Ты сам-то понял, что сейчас сказал? Понял, почему сказал именно это? Почему ты сравнил человека с Кёльнским собором, а не с Руанским или, к примеру, со Святым Петром?

– У нас все так говорят, – набычился Бёлль еще больше. – И всегда говорили. Если кто ростом не вышел – бабка его с гномами путалась. Если дылда – высокий, словно Кёльнский собор. А выше того собора никому вырасти не дано, это и дураку ясно.

– Ты сам этот собор видел? Знаешь, какой он высоты? Сколько у него куполов? Какой они формы и какого цвета?

Бёлль молчал, по малоподвижному лицу его медленно разливалось недоумение.

– Ты хотя бы представляешь, в какой земле располагается город Кёльн? На какой реке стоит? На каком расстоянии от твоего родного Гнаденталя находится? – Горбун хлестал вопросами, как плеткой махал. – А ты уверен, что столь любимый тобою собор все еще существует? Может, его давно уже снесли или разрушили какие-нибудь варвары?

С каждым вопросом лохматые Бёллевы брови вздрагивали изумленно (на мгновение становились видны крошечные светлые глаза), а спина пригибалась ниже, так что скоро дылда Бёлль казался чуть не одного роста с коротышкой парторгом.

– Тогда зачем же повторяешь, как дрессированный скворец, что вбили тебе в голову с детства? Вот он, главный наш враг: вбитые в голову слова, вбитые в голову мысли! Тысячи слов, крытых пылью и паутиной. Тысячи мыслей, настолько изветшалых, что они уже начали разлагаться внутри черепной коробки… Принюхайся, Бёлль, – горбун резко понизил голос до шепота. – Неужели ты не чувствуешь этот запах?

Бёлль послушно зашевелил толстыми ноздрями, подозрительно завертел головой. Горбун ухватил корявыми пальцами его за щеку, притянул к себе и зашептал горячо, будто страшную тайну раскрывал:

– Это гниение. Старые мысли гниют у тебя в голове. – Бёлль дернулся в страхе, хотел было отпрянуть, но пальцы горбуна держали цепко, губы шевелились у самого уха. – Голова твоя – авгиева конюшня, Бёлль. И головы остальных гнадентальцев – тоже. Всех, до единого. Ваши черепа надо вычищать, выскребать, отмывать с мылом. И мы вычистим, обещаю. И тогда ты поймешь: может человек из вора стать пастухом. Может!

Наконец Бёлль сумел вырваться – распрямился испуганно, затряс головой. Горбун перевел дух, будто и сам утомился своей неожиданной проповедью. Посмотрел на Баха, неподвижно замершего неподалеку.

– Отпусти его, Бёлль, – сказал устало. – Развяжи руки и отпусти. Видишь, душа в доходяге еле держится. И не смей бить! Я погляжу в окно… А ты, – обратился к Баху, – ступай домой. Еще раз попадешься – посажу в клетку и выставлю на рыночную площадь с надписью “расхититель социалистической собственности”. В следующий раз пощады не жди.

Что за странные речи вел прекраснолицый горбун? Что за слова использовал? Это не был бессвязный бред сумасшедшего, в речах определенно имелись и смысл, и логика; более того, казалось, все диковинные слова и выражения были понятны даже тугодуму Бёллю, по крайней мере, не вызывали у него удивления. Судя по всему, мир за семь лет изменился весьма и весьма существенно. Где же в этом изменившемся мире добыть полплошки молока?

– Я вот что хотел спросить… – Бёлль помялся, повздыхал тяжело, собираясь с мыслями, затем решился. – Положим, про Кёльнский собор говорить нельзя. А про какой тогда можно? Если человек с оглоблю вымахал – какими словами его описать, чтобы понятно было?

Горбун, вернувшийся было к своим бумагам, вновь поднял взгляд. Лицо его внезапно озарилось радостью, глаза расширились, взор просветлел.

– Ах, какая тема! – зашептал восторженно. – Замена фольклорных форм… – Схватил карандаш, по-птичьи зажал его в скрюченных пальцах и начал царапать что-то в своих бумагах. – Да, Бёлль, тысячу раз – да!

Он бормотал еще что-то, невнятно и сбивчиво, и все писал, и поддакивал самому себе, и улыбался нервически, словно стоял на пороге какого-то открытия и боялся не успеть записать мелькнувшую в голове важную мысль. Наконец бросил карандаш на стол и рассмеялся. Подвижное лицо его так быстро меняло выражения – мгновенно переходя от презрительной суровости к гневу, от гнева к искренней радости, – словно был он малым ребенком, еще не научившимся скрывать чувства от окружающих. Так же стремительно проступала и исчезала на этом лице и природная красота: то являясь в полной мере, то скрываясь за уродливой маской морщин и мускульного напряжения.

– Браво, Бёлль! – закричал громко (даже огонек в керосиновой лампе вздрогнул, и тени на стенах избы колыхнулись торжественно). – Не зря тебе общественность козье стадо доверила. Правильно мыслишь, по-советски!

– Так что говорить-то? – осторожно напомнил тот. – Про верзил с дылдами?

– Говори: высокий, как кремлевская башня в Москве!

– Так я в Москве-то не был. И башни кремлевской – не видел никогда.

– А вот это как раз и не важно! Просто поверь мне, Бёлль. Эта башня прекраснее, чем все церкви мира, вместе взятые: отстроена из алого кирпича, окна хрустальные, шпиц изумрудный, а по шпицу – узоры золотые блещут. Кёльнский собор твой, чумазый от старости, со всеми его щербатыми куполами и обвалившимися крестами, легко поместится в одном ее шатре… Скажи, а ты смог бы для меня написать еще несколько местных выражений? Каких-нибудь пословиц, скороговорок, шуточек? Все, что вы тут используете в Гнадентале?

– На разговоры я не мастер, – смутился Бёлль. – А на писанину тем более…

– Ладно, – легко согласился горбун. – Опишем ваш фольклорный фонд другими, более подходящими для этого интеллектуальными силами… Спокойной ночи, товарищ.

Бёлль развязал Баху руки, толкнул к выходу; на лице его читалось явное неудовольствие: не дождался должной расправы над вором. А Бах – и сам толком не понимая, что делает, – выскользнул из-под тяжелой Бёллевой ладони, метнулся к столу, схватил карандаш и на первом попавшемся листке бумаги стал торопливо черкать гнадентальские пословицы и поговорки, посыпавшиеся из памяти.

Кануть в Волгу – пропасть без вести.

Таскать воду в Волгу – заниматься бесполезным делом.