Они были теперь – два сообщника, уединившиеся в тепле дома от укоризненных взглядов Клары. Чувство вины перед Кларой мучило Баха все сильнее. Однажды понял: а ведь так ни разу и не отнес младенца в ледник, не показал матери. Да и сам теперь нередко забывал туда зайти, увлекшись письмом. На следующее утро, едва проснувшись, бежал к Кларе – виниться; весь день потом ходил мрачный, корил себя; избавиться от мук совести помогали только карандаш и чистый лист бумаги.
…Лишенные призора научной медицины, ближайших служителей которой можно отыскать лишь в далеком Покровске, гнадентальцы привыкли в борьбе с болезнями обходиться собственными силами. Используемые при этом способы нельзя назвать прогрессивными, но за неимением прочих люди исцеляются их посредством вот уже полтора века.
Недомогающему органу полезны лекарства, как можно более напоминающие его: при больном сердце – березовые листья, при мочевом пузыре – листья петрушки, при малокровии – алые листья клевера, при женских белях – толченая яичная скорлупа (непременно от белых яиц), отваренная в молоке с цветками белых же лилий.
Лекарству гнаденталец доверяет, только если оно крайне противно на вкус, чтобы горечью своей прогнать болезнь; в качестве медикаментов пользует скипидар, соль, машинную смазку; хорошо помогают также тараканы, лягушки, ежовый и собачий жир. Распухшие места натирает мылом (чтобы “смыть” опухоль). Кровоточащую рану залепляет плесенью и паклей (чтобы заткнуть кровь), паутиной (чтобы стянуть края), конским навозом (чтобы закрепить их); в особо тяжелых случаях мажет клеем. Трахому лечит слюной, зубную боль – салом или куском горького лука, засунутым в ухо. Фурункулы мажет коровьим пометом, ожоги – овечьим. Лучшим же средством для излечения панариция считает – сунуть распухший палец под хвост сонной курице…
Что делал с этими заметками Гофман, пришлый чудак, говорящий на восхитительно чистом высоком немецком? Учил наизусть, чтобы лучше понять души вверенных ему колонистов? Собирал, чтобы составить книгу и издать под собственным именем? Признаться, Баху не было до этого дела. Без сожаления вручал он свои записи в корявые руки горбуна. Казалось, записанные на бумаге детали исчезнувшей гнадентальской жизни поднимались из небытия и становились неуязвимы для времени: уже не могли быть забыты или утрачены. Видя откровенную радость, с которой Гофман получал каждый новый листок, Бах убеждался, что заметки его и правда имеют ценность.
Скоро Гофман уже не просто ждал тексты, с неизменным интересом читая обо всем: и о старой гнадентальской традиции выбирать на празднике урожая Пшеничную королеву, украшая волосы девы отборными колосьями и на плечах пронося ее по всей деревне; и о рецепте здешнего супа, где “клецки и куски картофеля должны плавать в масле густо, как мартовские льдины в Волге”; и об истории возведения местной кирхи – копии собора в саксонском Гнадентале, на берегах Эльбы. Скоро Гофман сам стал задавать вопросы и требовать на них ответа в завтрашнем листке. “Не пиши мне про кирхи и мессы! – кричал он, возбужденно кружа по комнате и тряся свежим текстом. – К чертям религию, она давно забыта и похоронена! Через год никто в Гнадентале не вспомнит имени последнего пастора, а через десять лет – и самого Иисуса! Пиши мне про живое: про людей пиши, про характеры их! Чему верят? Чего боятся? Чего ждут? Зачем живут? Выложи мне саму суть гнадентальца! Наизнанку его выверни – и предъяви! Понял, Бах?” Тот молчал. А назавтра приносил ответ – новую заметку.
Так они и общались: говорливый горбун, чей язык сыпал вопросами так же быстро, как ласточка машет крыльями, и немой отшельник с седой бородой, снующий по заснеженному полотну Волги с одного берега на другой и обратно, подобно ткацкому челноку, совершающему единственный оборот в день.
…У каждого гнадентальца, равно как и у всех волжан, с детства воспитано в теле “чувство большой реки”: где бы он ни находился – в лесу или в степи, – организм его может безошибочно определить направление и даже с закрытыми глазами найти дорогу к Волге. Отвечает ли за это особый орган или определенная зона мозга, ученые определить не смогли (в разное время такие попытки предпринимались экспедициями Казанского, Саратовского и Петербургского университетов). Действует же этот внутренний компас просто: нужно лишь прислушаться к себе и идти, как шел бы на зов любимого голоса…
А ежедневная порция слов увеличивалась. Баху стало не хватать двух листков в сутки: мысль бежала столь быстро и щедро, что требовала простора и не могла быть скована границами узких бумажных полей. Затем – стало не хватать трех листков. Четырех и пяти.
Не хватало их и Гофману; любознательность его обострилась, как разгорается голод от нескольких крошек еды, вопросы летели с губ, обгоняя друг друга; но природная осторожность не позволяла довериться Баху – вручить ему, к примеру, целую пачку бумаги: Гофман опасался, что следующим утром шульмейстер не придет, увлекшись сочинительством.
Да и младенец подрастал – требовал больше молока. Вернувшись из Гнаденталя, Бах иной раз находил на розовых щеках девочки следы высохших слез. Однако со временем эти следы исчезли: вероятно, девочка смирилась с долгими часами одиночества, привыкла. Тем радостнее был для нее момент возвращения кормильца.
…Любимая игра детей в Гнадентале – нападение степняков: перемазав щеки грязью и изобразив на лице сажей монгольские брови, носятся юные “киргизы” по улицам, улюлюкая и арканя попадающихся на пути свиней и коз; их ловят “защитники” села и учиняют справедливую расправу. Не найти в колонии человека, который бы в детстве не предавался этой шумной и поучительной забаве.
Истинные киргиз-кайсаки вот уже лет сто как перестали докучать колонистам; давно превратились в мирных и простодушных соседей, для которых ломоть ржаного хлеба – лучшее угощение и которые по осени прилежно ведут свои верблюжьи караваны на Покровскую ярмарку. Но память об их давних злодеяниях живет – и в играх, и во многих употребляемых присказках и семейных историях. В сердцах же гнадентальцев живет воспитанная детскими играми тяга к подвигу – к защите родного дома от врагов и захватчиков: не ради славы или признания, а только ради выражения своей бессловесной любви к родине…
Однажды утром, принеся усыпанные словами листки в сельсовет, Бах обнаружил на подоконнике рядом с молоком для младенца и чистой бумагой для себя немного хлеба и пару яиц – плата за слова возросла сообразно количеству. С тех пор стал писать целыми днями напролет, не отвлекаясь на охоту и рыбную ловлю.
Впрочем, питался он теперь, кажется, не вареной рыбой и тертыми пшеничными зернами; листы бумаги – вот что давало настоящие силы. От них, а вовсе не от сухарей Гофмана ноги и руки Баха окрепли, спина перестала болеть при длинных переходах через реку. Сами переходы сделались привычными, иногда за мыслями и не замечал их вовсе – словно не через Волгу шел, а перебегал по Картофельному мосту через Солдатский ручей. Иногда спрашивал себя, кому и что нужнее: младенцу молоко или ему самому эти серые мятые листки? Ответа не знал.
За последние месяцы научился не думать о себе. Он был теперь – не он, усталый человек с болящим телом и саднящей душой, потерявший жену, а вместе с ней и смысл существования. Он был теперь всего лишь источник молока, тепла и сухости – для жадного до жизни младенца; источник текстов о Гнадентале – для жадного до чтения Гофмана. Не было ноющих костей или ноющего сердца – были только широко открытый в ожидании ложки рот малышки, широко открытые в ожидании новой заметки глаза горбуна. Бах забыл о себе, словно его и не было вовсе. Вспоминал изредка, когда опустевший желудок начинал рычать от голода, когда глаза сами закрывались от усталости, не в силах более следить за движением грифеля по бумаге, – тогда приходилось кормить себя и укладывать спать. Детский плач – единственное, что могло оторвать Баха от очередной заметки; а размышления о новых текстах – единственное, что могло отвлечь от постоянных мыслей о девочке.
Отказ от себя удивительным образом давал силы, делал жизнь богаче и ярче. Разве мог Бах когда-нибудь представить, что будет столь складно писать? Что создаст гнадентальские хроники? Что будет шнырять через Волгу подобно заправским охотникам и рыбакам? В новой жизни, до предела наполненной заботами о младенце и новыми замыслами, самому Баху не было места. Как не нашлось в ней места и бедной Кларе.
…Дитя степи, знающее все оттенки ее цвета и запаха, живущее по ее законам и по заведенным ею часам, – вот кто такой житель Гнаденталя. Наивен и работящ, добр и безропотен – вот он каков. Предоставленный воле высших сил, полностью зависимый от милости солнца, земли и реки, он искоренил в своем сердце любые ростки бунтарства и своеволия. Неисправимый фаталист, набожный и суеверный, гнаденталец закрыт всему новому, всяческому прогрессу и экспериментаторству – он пашет степь тем же плугом, что и деды, а затем смиренно ждет урожая; вот и вся его жизнь. Книг не читает, но знаки природы разбирает с легкостью: одних только примет, предвещающих дождь, он может назвать не менее полусотни. И если разобраться, узкоглазые киргизы в войлочных шапках много ближе гнадентальцу, чем говорящие на одном с ним языке жители далекой Германии…
Перейдя от простых описаний к обобщениям и размышлениям (было это уже в начале весны), Бах обнаружил, что разучился спать. Тело его ночами неподвижно лежало в постели, глаза были закрыты, но мелькали под веками быстрые и смутные картины – а в голове нескончаемым потоком неслись мысли. Время от времени Бах вскакивал на зов девочки, выпаивал ее молоком, затем вновь обессиленно падал в кровать – но даже эти действия не могли прервать обильную работу его сознания.
Типы колонистского характера, мир детства и мир старости у поволжских немцев, обрядовые особенности рождения и похорон, истоки местных традиций, взаимоотношения с русскими и киргизскими соседями – Бах писал о столь многом, что порой и сам удивлялся: откуда слетаются к нему все эти идеи? Кто нашептывает ему на ухо темы следующих заметок?