Дети мои — страница 34 из 79

А навстречу ему по дышащей весенним паром степи тянулась вереница повозок, груженных чемоданами, тюками, корзинами, мешками, узлами. Рядом с возами шагали люди: неунывающие Манны, скупые Ланги, богобоязненные Вендерсы, работящие Грассы – покинувшие колонию семьи возвращались из многомесячных скитаний по железным дорогам, пароходным трюмам и приграничным лагерям для беженцев.

Всего за весну одна тысяча девятьсот двадцать четвертого года в Гнаденталь вернется одиннадцать семей. Год этот Бах так и назовет про себя – Годом Возвращенцев.

13

Личико Анче скоро расправилось, из складок и припухлостей глянули глаза, щеки округлились и налились упругостью, кожа сделалась бела и прозрачна. Покрывающий голову пух отрос и завился кольцами, а руки вытянулись и окрепли – во время кормления она цепляла Баха за рукава и бороду, хваталась за ложку. Бах начал было пеленать ее туго, чтобы отучить размахивать руками и расплескивать молоко, но девочка ни минуты не желала прожить в неволе – кричала так долго и яростно, что крылья носа и губы ее белели, а в голосе прорезалась явственная хрипотца; сдался, перестал пеленать – и теперь каждый раз, наевшись, Анче сначала вздыхала облегченно, била растопыренными пальчиками по оловянной ложке и глядела на Баха довольными глазами, пуская изо рта молочные пузыри.

В первые три месяца жизни, когда мир за окнами был по-зимнему молчалив, а тишина в комнате нарушалась только скрипом Бахова карандаша, Анче спала глубоко и подолгу. Но стоило капели застучать легонько, а овсянкам задзенькать на кленовых ветвях, как и она ожила, сбросила младенческую сонливость. Голос ее зазвучал на хуторе все чаще и громче, сообщая о желаниях Анче и требуя немедленного их выполнения: девочка была настырна и своевольна, как избалованная принцесса из сказки.

Она любила, когда ставни были распахнуты и пропускали солнечный свет, – следила внимательно за отсветами и игрой теней на дощатом потолке; также любила, когда одно из окон было приоткрыто и в избу проникали звуки леса, обильные и звонкие по весне; засыпать же не желала нигде, кроме как у Баха на руках. Любое сопротивление с его стороны побеждала криком – грозным или жалостливым, в зависимости от ситуации; впрочем, капитулировал Бах легко – детского плача не выносил вовсе. Он и сам не заметил, как девочка – беззубая и почти безволосая, размером и весом не более домашнего кролика – стала управлять его жизнью, как некогда управляла Клара. Не заметил, как подчинился – подчинился с готовностью, даже радостно: и ставни в доме распахнулись, и одно окно всегда приоткрывалось по утрам, и ребенка привык усыплять, прижимая к груди и кружа по дому, тихо мыча все известные ему стихи и песни.

Чем старше становилась Анче, тем больше хотела. Скоро ей стало мало собственных игрушек (Клариного гребня, пестика для толчения специй и оловянной ложки) – она желала играть с руками Баха, живыми и подвижными: перебирала заскорузлые пальцы, теребила и дергала, затем выбирала один, засовывала в рот и долго мусолила скользкими деснами.

А еще Анче желала – глядеть на Баха. Стоило ему войти в дом, как девочка переворачивалась на живот, задирала голову в потолок и требовательно гудела, подзывая к себе, – пока Бах не подходил и не брал ее на руки; затем ловила его взгляд и замирала, приоткрыв рот и изредка моргая круто изогнутыми ресницами. Нежное лицо ее при этом чуть подрагивало, словно учась принимать различные выражения: сосредоточенности, ласковости, грусти, озорства, задумчивости. Не сразу он понял, что Анче ловит эти выражения с его лица: слегка наморщенная переносица Баха вызывала крошечную складку меж ее бровей; его плотно сжатый рот заставлял и ее скривиться, а его улыбка побуждала изгибаться радостно и ее губы. Крошечное бессловесное существо читало Баха и отражало его, как зеркало.

И все слышимые звуки Анче отражала также. Поначалу Бах не понимал, почему столь по-разному звучит ее голос, откуда в пронзительном детском крике берутся все эти интонации – то напевные и беззаботные, то задумчивые и унылые, а то раздражительные, даже сварливые. Однажды понял. Он чистил тогда наличники от накопившегося за зиму сора: тупой стамеской выскребал из древесных складок лиственную прель, остатки семян и веток – и, стоя снаружи у открытого окна, нечаянно подслушал разговор Анче с миром: где-то в лесу заливалась варакушка, свиристела восторженно – и Анче свиристела в ответ, повизгивала и верещала; курлыкнул в небе пролетающий журавль – и Анче завздыхала, загудела печально; хрипло зацыкала в кустах рассерженная гаичка – и Анче заскрипела, задышала сердито. Она повторяла птичьи голоса, как заправский пересмешник, учась ласковым и нежным нотам у лесных жаворонков и зарянок, дерзким и гневливым – у рябинников, тревожным и просящим – у ремезов, настойчивым – у желн и зеленых дятлов. Сама брала у мира то, чего не мог дать ей Бах.

Он не мог научить ее говорить. Подумалось: а если попробовать вновь разлепить губы, зашевелить онемевшим языком? Пытался: напрягал челюсти, дергал подбородком. Уйдя в глубину сада, чтобы не напугать ненароком Анче, долго мычал на деревья, стараясь выудить из горла позабытые звуки. Но губы, горько сомкнувшиеся когда-то – не то сами по себе, не то по его неосознанному желанию, – оставались немы, а язык неподвижен. Речь не возвращалась.

Бах по-прежнему “читал” Анче все, что выходило из-под его карандаша, Анче по-прежнему внимательно слушала, не отводя глаз от Бахова лица. Он прижимал к груди ее голову, утыкался губами в теплое темя, вздыхал судорожно: хотелось верить, что она его понимает.

– Нравится тебе? – спрашивал мысленно.

Та улыбалась в ответ.

* * *

Росла быстро, и скоро Бах уступил Анче кровать Клары. Сам уже в который раз перебрался в гостиную, на свою затертую до блеска лавку. Занимать комнату Удо Гримма не захотел – на лавке было привычнее. Помещать ребенка в тесную каморку Тильды – в царство сундуков, кружевных покрывал, щеток, прялок и веретен – не захотел также. Мысль о том, что девочка вырастет в комнате Клары, будет спать в той же постели и на том же белье, станет через некоторое время надевать Кларины вещи и расчесываться ее гребнем, – эта мысль согревала. А беспокоило то, что теперь по ночам Анче оставалась в спальне одна, и иногда за гудением ветра в трубе Бах не мог расслышать ее дыхания. Приходилось по нескольку раз вставать и пробираться в спальню, на ощупь искать под складками утиной перины маленькое тельце; найдя – облегченно вздыхать, утыкаться носом в чуть потный со сна младенческий затылок, вдыхать знакомый запах и тащиться обратно на свою лавку.

Многое теперь беспокоило Баха – вопросы жужжали в голове, как пчелы в улье. Покрасневшие щеки Анче – признак недомогания или примета избыточного здоровья? А белый песок, высыпающий на ресницах во время сна? (Ни скипидара, ни английской соли на хуторе не имелось, и потому Бах делал что мог: пылающие щеки натирал льдом, глаза младенца – собственной слюной.) Не упадет ли девочка с кровати во время его отлучек за дровами и на рыбалку? (Обкладывал кровать подушками, а пол устилал одеждой, чтобы смягчить удар.) Не оцарапает ли нечаянно лоб игрушками – увесистой толкушкой для специй и рукоятью от старой мясорубки? (Хотел отобрать, да Анче не разрешила, вытребовала обратно полюбившиеся предметы.) Можно ли кормить ее еще чем-нибудь, кроме полюбившегося козьего молока? (Когда во рту Анче прорезался первый зуб, стал давать ей разжеванный хлеб; когда зубов стало два – толченую мякоть свежих яблок; а когда зубы полезли один за другим, быстро, как грибы после летних дождей, – варенную в трех водах рыбу, свежую землянику и ошпаренный кипятком крапивный лист.)

Главное же беспокойство ждало Баха впереди. К концу лета руки и спина девочки окрепли, ноги удлинились, живот не торчал более арбузом, а впал и спрятался под ребра – Анче научилась ползать. С ликующим визгом устремлялась она теперь повсюду: под стол, где часто валялись упавшие листы с черновиками Баховых сказок (бумагой можно было громко шуршать, затем рвать ее на куски и с аппетитом жевать); под низкую Кларину кровать, где холмился песок, расчерченный легкими следами домашних мышей (песок можно было бесконечно долго пропускать меж пальцев, разгребать, сгребать обратно в кучу – и бить ладонью что есть силы, наблюдая за полетом песчаных брызг); под высокую Тильдину кровать, в пропахшие пылью щели меж старых сундуков (пыль и паутина были противны на вкус, но мягки и приятны на ощупь); за печь, где имелись и дивная жирная сажа, и липкие от смолы щепки, и сытная известковая крошка (сначала Анче подбирала ее языком с пола, а затем научилась сгрызать и слизывать с печного бока).

Удержать Анче в постели не было никакой возможности: однажды познав радость движения, девочка не желала больше покорно лежать в бездействии. Едва проснувшись, она требовала спустить ее на пол и отправлялась изучать подкроватные и запечные пространства. Если просыпалась, когда Баха не было в доме, – отважно скатывалась с кроватного бока на расстеленные тулупы и перины, затем уползала по своим делам: дух исследования был сильнее страха.

Иногда Баху казалось, что страх неведом ей вовсе. Ее не страшила темнота: погасшая внезапно лучина не вызывала у Анче ни малейшего беспокойства; иногда по ночам Бах просыпался от шороха – если девочке не спалось, она продолжала свои изыскания в темное время. Ее не страшил огонь в печи: подползала к устью так близко и заглядывала внутрь с таким любопытством, что, казалось, еще мгновение – и сунет туда голову (Бах теперь накрепко задвигал печную заслонку, а подступ к ней заграждал ящиком с камнями, чтобы в его отсутствие девочка не попробовала огонь на ощупь). Не страшили Анче и звуки непогоды: в грозы упорно тянула крошечные ладони к окну – Бах брал ее на руки, ставил неокрепшими ногами на подоконник, и она прижималась лицом к стеклу, наблюдая быстрый бег водных струй и отсветы небесного огня, не вздрагивая даж