Дети мои — страница 42 из 79

ему для окончательной победы. Какого-то главного и последнего понимания? Внутреннего рывка, который вывел бы за привычную орбиту и вознес над остальными? Счастливого случая, изящной рифмы судьбы? Возможно, ему просто недоставало масштаба.

Душевный размах, способность парить мыслью широко и свободно он вовсе не считал достоинствами. Когда-то казалось, он умеет взглянуть на мир с высоты аэроплана, но со временем стал сомневаться в необходимости подобных воспарений – они означали отрыв от земли и в перспективе неизбежно вели к утрате связи с ней. Витающие в высоких сферах философы и поэты редко становились настоящими правителями, а настоящие правители, в свою очередь, чаще всего оказывались дрянными поэтами. Потому сегодня он лишь усмехался в ответ на упреки в “мелководности” и главным орудием своим избрал ограничение: построение социализма в одной отдельно взятой стране требовало возведения надежных, непроницаемых для враждебного окружения рубежей. Умение проводить четкую грань – между мнениями, людьми, общественными группами – он полагал одним из главных своих талантов. Но именно этот талант, казалось, якорем держал сейчас и мешал. Мешал ощутить беспокойную и пеструю свору соратников, все эти левые, новые и прочие оппозиции, как единое целое и, оттолкнувшись от этого целого, взлететь над ним, чтобы одержать победу.

– Направо пойдем, к Саратову, или левей – до Пензы? – обыденно спросил машинист, когда впереди обозначилась очередная развилка.

– Направо, – усмехнулся он. – Кому куда, а нам – только направо.

– Там через Волгу-то моста нету. До Саратова дойдем, а уж затем – как Бог даст.

– Вот и посмотрим, что он нам там даст, твой бог.

Моста у Саратова и правда не было. Зато была паровозная переправа. Ошалевший от неожиданного правительственного наскока и одуревший от вечерней духоты начальник станции лично руководил перемещением состава через Волгу.

Сползли по ряжевым путям к береговой кромке, забрались на массивную посудину парома. Разбивать короткий литерный состав на части не пришлось – он уместился на платформе полностью. Когда паромное судно слегка осело под тяжестью двух локомотивов и трех бронированных вагонов, а сами вагоны замерли, крепко прижатые к рельсам чугунными башмаками, станционный начальник сиплым от волнения голосом хотел было скомандовать “Давай!” – но лишь захрипел, закашлялся; сдернул с головы полотняную фуражку и отчаянно замахал ею, подавая знак капитану. Тут же отчалили.

Он не спеша спустился из кабины машиниста, прошел по дышавшей жаром палубе – мимо высыпавших полюбоваться на реку инженеров и кочегаров, мимо начальника охраны, чья и без того унылая физиономия по мере отдаления от Москвы становилась все более скорбной, – и поднялся на капитанский мостик. Оттуда наблюдать за происходящим было приятнее.

Паром медленно шел через Волгу. Солнце стекало по небосклону в оранжевые и алые облака на горизонте, куда-то за темно-лиловые холмы. Закат разливался по реке и покрывал ее плотно, как нефть. Казалось: идут не по воде, а по раскаленной лаве. Он смотрел на широкую ленивую реку – русские привыкли считать ее своей великой и главной, но его быстрое сердце эта полусонная красота не трогала вовсе – и размышлял о том, кто счастливее в своей профессии: машинист или капитан парома. Один навеки принадлежит проложенным кем-то рельсам; каждая минута, каждая пройденная верста дарит новые зрелища, но отклониться с предначертанного маршрута не дано – ни на вершок, ни вправо, ни влево, не говоря уже об изменении плоскости движения. Другой волен поворачивать ведо́мое им судно; при желании может даже выкинуть фортель и, к примеру, описать на водной глади круг или восьмерку; но как бы то ни было – и он приговорен всегда курсировать между двумя заданными точками, всегда наблюдать один и тот же пейзаж и неизменно возвращаться к исходной… Пожалуй, что оба – несчастны. Самого себя он не относил ни к машинистам, ни к капитанам поперечного плавания (как на Волге в шутку называют паромщиков). Будь он моложе лет на тридцать, из этих размышлений могли бы сложиться неплохие стихи.

К ночи оказались на той стороне. Луны в небе не было, и звезд тоже. Впереди, в густой и душной темноте, угадывалась огромная пустая равнина, бесконечная даль. “Вот она, Азия…” – почему-то глубокомысленно заметил машинист, хотя учебники географии предписывали Азии начинаться семью сотнями верст дальше, у берегов Каспия. Впрочем, местные просторы были так широки, что несколько сотен километров не имели здесь особого значения.

Машинист, опасавшийся идти по незнакомому маршруту в непроглядную темень, попросил дождаться рассвета. Он согласился. Ночь провел без сна: все думал, крутился беспокойно на чересчур мягком матраце, то и дело заворачиваясь в одеяло, как в кокон, и путаясь в нем; под утро устал от мыслей, едва дождался зари. Поднялся, превозмогая ломоту в мышцах и тяжесть в голове – последствия бессонницы; раздернул занавески, выглянул в окно – и тотчас забыл и о головной боли, и о ноющем теле.

Табун крошечных степных лошадок, преодолевая робость, осторожно приближался к стоявшему неподвижно составу. Низкорослые – чуть повыше овцы, покрытые лохматой жесткой шерстью, лошади с любопытством тянули к вагонам горбоносые морды, втягивали воздух крупными влажными ноздрями. Вдруг, не то заметив движение в окне, не то испугавшись чего-то, одновременно развернулись и поскакали в степь, часто толкаясь от земли коротенькими ножками и смешно тряся крутобокими те́льцами.

Когда поднятая ими пыль улеглась, на придорожном столбе заметил табличку с аккуратно выведенными черной краской буквами: “Willkommen in Pokrowsk!”

– Вот тебе и Азия, – усмехнулся он.

Вышел из купе и в тамбурном окне увидел неподалеку строения самого́ Покровска. Горстка домишек лежала посреди необъятной степи, как островок на водной глади. От города по рельсам, слегка припадая на ногу, бежал коротконогий человек и ругался так громко, что слышно было даже в вагоне. В русской речи его, энергичной и беглой, отчетливо различался иностранный акцент.

– Ты еще что у меня за черт?! – кричал он литерному, задыхаясь от быстрого бега и что есть силы размахивая чем-то белым, видимо, сигнальным флажком. – Ошалел, чума тебя дери, – на полотне ночевать?! Откуда только взялся на мою голову! Уральский через час пойдет! Уйди с полотна, оппортунист!

Мужичок присовокупил еще несколько ругательств и, продолжая браниться, перешел было на какой-то свой язык, шипящий и резкий, но добежать до состава и окончить речь не успел – уткнулся грудью в револьверы выросшей словно из-под земли охраны. Ойкнул по-бабьи, утомленные пробежкой ноги его подогнулись, он чуть не упал на рельсы. Затем, подталкиваемый в грудь все теми же револьверными стволами, поднял руки вверх и начал испуганно пятиться, то и дело цепляясь о шпалы каблуками полуразвалившихся ботинок.

– Так уральский же! – лепетал растерянно, бросая короткие взгляды поверх синих фуражек с малиновыми околышами и пытаясь разглядеть таинственный состав. – В тарели[3] вас поцелует, а я – отвечай…

Вдруг заметил пассажира, спустившегося из вагона и разминавшего ноги после ночного сна. Лицо мужичка застыло, лишь глаза раскрывались все шире и шире, пока не стали совсем круглыми. Его аккуратно подтолкнули стволом под ребро: давай уже, шевелись… Тут же отвел взгляд, глубоко выдохнул, закивал мелко и быстро: “Что же вы сразу не сказали, товарищи, дорогие, уважаемые…” – задвигал ногами душевнее, чаще, наконец развернулся и застрочил по шпалам к городу так же резво, как мохнатые лошадки в степь.

И литерному была одна дорога – в Покровск: рельсы вели туда, прямо и неумолимо; ни развилок, ни объездов видно не было.

* * *

Состав подкрался к городу осторожно, на тихих парах, еще надеясь избежать внимания горожан и прошмыгнуть дальше. Но когда вагоны проползали мимо первых домов, стало ясно – проскочить не получится: похоже, коротконогий уже раструбил об их прибытии. По прямым, словно расчерченным линейкой улочкам к вокзалу бежали люди: мужичата в блузах навыпуск волокли алый стяг, по видимости, только что снятый с крыши или ворот; их обгоняла стайка босоногих пацанов, за которой горохом сыпались прыгучие собачонки; несколько музыкантов, держа под мышками инструменты, семенили друг за другом, на ходу пытаясь прищепками закрепить на трубах и валторнах мятые нотные листы. Эти людские потоки провожали глазами худые старухи, укутанные в плотные, не по жаре, синие платки, – лишь они стояли недвижно среди кутерьмы, вжавшись спинами в палисады и изредка накладывая пальцами на костлявые лица размашистые кресты.

У здания вокзала человеческий поток упорядочивался: простые любопытствующие кучковались по краям платформы; в центре, под круглыми часами в чугунно-кружевной раме, темнели пиджаки и кители начальства; рядом топтался нестройно, блестя медью и прочищая резкими гудками горла инструментов, маленький оркестрик, куда то и дело вливался очередной подбежавший тромбонист или скрипач.

Подъезжая к перрону, литерный сбавил скорость. Остановился.

– Кто давал приказ тормозить?! – зарявкал начальник охраны в телефонную трубку. – Ходу давай!

– Не могу. – Голос машиниста растерянный, даже испуганный. – Рельсы впереди не те.

– Что значит – “не те”?

– Узкие впереди рельсы. До города были обычные, а теперь гляжу: вроде сузились. Проверить бы надо – замерить…

– Ты сдурел там совсем, косые твои глаза? Пьян, что ли? Как могут рельсы ни с того ни с сего сузиться? Здесь же паровозы еще с прошлого века туда-сюда шлындают! Ветка – до Урала проложена!

– Так и я на железную дорогу не вчера пришел! Тридцать лет паровиками землю утюжу! У меня глаз не то что рельсу – костыль кривой в шпале замечает! Говорю – соскочим с полотна, если дальше двинемся! Хочешь – сам вставай на мое место и пускай состав под откос! Только я наперед выйду! У меня дети имеются и облигации государственные непогашенные, на восемь сотен рублей без малого!