– Больно много чести! Сундуком голову откусить – и вся недолга!
Бах шел меж односельчан, вглядываясь в обезображенные гневом лица. В зареве пожара лица эти были почти неотличимы друг от друга: сдвинутые брови, немигающие глаза, раскрытые рты… Мужчины, женщины, старики, молодые – одно лицо на всех. Так же одинаковы сделались и голоса – низкие и хриплые, как воронье карканье.
– Керосину под дверь плеснуть да поджечь – вмиг выскочит!
– Бревном двери вышибить!
Откуда-то возникла худая фигура пастора Генделя – бросилась к церковным дверям с раскинутыми руками, защищая от насилия:
– Богохульствовать не позволю! Оберегайте храм веры, но не разрушайте при этом дом Божий!
В стороне от толпы, прислонясь к колодезному срубу, сидел на земле председатель сельсовета Дитрих. Одежда его была в грязи, подбитый ватой пиджак надорван на плечах. Он беспрестанно вытирал тыльной стороной ладони перепачканные щеки, но чернота не уходила, а только еще больше размазывалась по лицу. Бах подошел, вытянул из колодца полное ведро и поставил рядом с Дитрихом – умыться. Но тот, вместо того чтобы плеснуть на лицо, схватил ведро и опрокинул на себя – словно стоял на дворе не серый ноябрьский день, а знойный июльский. Посидел пару секунд, прикрыв глаза, с выражением облегчения на лице, затем, обильно обтекая водой, кое-как поднялся на ноги и побрел прочь.
Бах догнал его, засеменил рядом, вопросительно мыча, – Дитрих лишь качал головой, повторяя: “Дурень, вот дурень-то…” Бах ухватил его за сочившийся влагой рукав, затеребил нетерпеливо – тот вырвал руку и указал ею куда-то вверх. Бах поднял голову – и от удивления тотчас позабыл о Дитрихе и о его странном поведении: на гнадентальской кирхе не было креста. Островерхая крыша еще стремилась в небо, но шпиль был обломан – глядел неопрятно и сиротливо. Вокруг шпиля обвилась веревка (по ней-то и забрался вандал), конец ее нырял в одно из окон кирхи. Поискав глазами, Бах обнаружил и сбитый крест – поднятый заботливыми руками прихожан и аккуратно прислоненный к церковной ограде.
– Да! – радостно загудела толпа, приветствуя двух парней, волочивших деревянную лестницу. – Наконец-то! Давно пора!
Лестницу приставили к стене, и один из парней тотчас полез вверх – к стрельчатому окну, разбитый витраж которого последние лет десять прикрывала перетяжка с выцветшей надписью “Вперед, заре навстречу!”. Сорванная тряпка упала вниз, парень сунул лохматую голову в оконный проем – в то же мгновение раздался резкий хлопок, парень, странно взмахнув руками, полетел на землю спиной вперед.
– Оружием обзавелся, сволочь! – взвыли голоса. – Этим же оружием и пристрелить его, собаку! А лучше – вилы в живот, чтобы дольше мучился! Или – подвесить за ноги, пусть вороны глаза и печень выклюют!
Стонущего парня понесли прочь, а толпа, оттерев от входа пастора Генделя, забарабанила в церковные двери.
– Открой! Отвечать пришла пора! За хлебозаготовки! За семенные фонды! За налоги! За колхозы! За безбожников и кулаков! Откро-о-ой!
– О-о!.. – гудели горящие карагачи, тянули к небу огненные сучья.
Зажимая уши, но не умея отвести взгляда от освещенного сполохами людского месива, Бах попятился прочь.
– Поймали! – раздалось откуда-то с боковой улицы. – Остальные в степь ушмыгнули, а этот – попался, голубчик! – Несколько мужиков тащили по земле человека, ухватив за волосы; тот вяло дергался, пытаясь освободиться. – Попался, активист!
– Сюда-а! – заныла в нетерпении толпа. – Дава-а-ай!
Человека швырнули к подножию церковной лестницы. Тело перекатилось пару раз и остановилось, ударившись о нижние ступени. К нему тотчас протянулись десятки рук, но схватить не успели: десятки ног – в башмаках, сапогах, деревянных кломпах – задубасили по телу, и оно забилось, запрыгало, затанцевало на земле.
– Стой! – забасил кузнец Бенц, расталкивая толпу и пробираясь к пойманному. – Он живой нам нужен! Стой!
– О-о! – отзывались карагачи, осыпая площадь крупными искрами.
Бенц добрался до тела, схватил за ногу и поволок вверх по лестнице. Голова заколотилась по ступеням, мелькнуло на миг перевернутое лицо пойманного: это был пионерский вожак Дюрер.
– И приспешник твой уже у нас! – закричал запертым дверям Бенц. – Не откроешь – поджарим его вместо тебя! Лучше открой!
– Открой! – вторила толпа.
– А ну подай голос! – обратился Бенц к Дюреру. – Да громче кричи – чтобы в церкви слышно было!
Но Дюрер молчал – то ли находясь без сознания, то ли проявляя стойкость духа.
– Во-о-от! – заревела толпа, передавая из рук в руки тяжелое ведро, в котором плескалась жидкость. – Помо-о-ожет!
Бенц взял из протянутых рук ведро и выплеснул на Дюрера. Толпа отхлынула – волна острого запаха разлилась по площади: керосин.
Дюрер захныкал тонко, по-детски. Попытался повернуться и встать на корточки, но искалеченные руки и ноги его скользили по мокрым камням, подгибались, не слушались: он корячился беспомощно у входа в церковь, ударяясь о ступени лицом, грудью, плечами и с ужасом озираясь на метавшиеся в воздухе искры.
– Голос! – требовала толпа. – Подай го-о-олос!
Дюрер попытался было крикнуть, но из горла его вырывалось едва слышное сипение. В мучительном старании разевал рот и скалил зубы, напрягая глотку так, что жилы на шее вздувались веревками, – напрасно: ни один звук не вылетел из перекошенных губ.
– В ого-о-онь! – взревела толпа. – Дюрера – в огонь!
– О-о! – стонали в предвкушении карагачи, протягивая к людям пылающие ветви.
– Нет! – закричал кто-то звонко и пронзительно с другого конца площади. – Не позволим!
Трое мальчиков лет десяти-двенадцати бежали к церкви: лица – белее полотна, из которого сшиты рубахи, галстуки на шеях – алее огня. Пионеры ввинтились в толпу, просочились сквозь нее, как ручейки сквозь древесные корни. Окружили дрожащего Дюрера, закрыли тонкими ручками.
– Про-о-очь! – зарычала толпа, замахала дюжинами кулаков, затрясла гневно дюжинами голов.
– Не отдадим! – голоса детей – высокие, чистые. – Сами вы прочь! А если нет – с нами сжигайте!
– Против отцов?! – завопила толпа, ощетинилась вилами и серпами.
– Против!
– О-о! – захлебнулась толпа возмущением и хлынула на крыльцо: не стало видно ни истерзанного тела, ни белых детских рубах, ни алых галстуков – темная человеческая масса шевелилась у подножия церкви, стеная и булькая едва различимыми словами.
Стоны и вой нарастали, сливаясь в единый хор с гудением карагачей, пока на площади что-то не бухнуло. Взрыв? Выстрел? Нет – распахнулись с грохотом двери кирхи.
Толпа замерла, застыли в воздухе занесенные серпы и кулаки, оборвались крики и плач. Глаза уставились в черный дверной проем, в котором сквозь дым и поднятую пыль проступала постепенно светлая фигура.
– Вот он – я, – сказал Гофман тихо. – Возьмите.
Скомканную одежду свою он держал в одной руке, ботинки – в другой. Выйдя на крыльцо, швырнул на землю сначала штаны с рубахой, затем обувь. Толпа шарахнулась от них, как от рубища прокаженного. Гофман остался на крыльце один – нагой.
Он стоял, спокойно и устало, глядя на толпу с высоты трех каменных ступеней – освещенный серым дневным светом вперемешку с огненным заревом. Нагота обнаружила то, что раньше, прикрытое одеждой, только угадывалось: тело Гофмана было скроено по иным лекалам, нежели обычные человеческие организмы. Конечности были несуразны: руки свисали до колен, правая длиннее левой; кривые ноги походили на звериные лапы. Кости и мышцы сплетались под кожей странными узлами, бугрясь и образуя впадины в самых неожиданных местах. Соски располагались на груди криво: один – у основания шеи, второй – чуть не под мышкой. Крупный пуп торчал на боку. Покрытые густым волосом муди болтались низко, как у старого животного.
– Револьвер на аналой положил, – произнес Гофман. – Заряженный – не пораньтесь.
И сделал шаг вперед.
Толпа раздалась в стороны.
Гофман спустился по ступеням и пошел по площади меж расступающихся людей. Он шел, не спеша переставляя косолапые ноги. Круто изогнутый позвоночник его пружинил, кости ходили ходуном, мышцы взбухали, словно выполняя тяжелую работу, – многоглазая толпа завороженно следила за их игрой и молчала.
Гофман уходил из Гнаденталя – в степь.
Он почти достиг края площади, когда кто-то не пожелал отступить в сторону – остался стоять на пути. Женщина, большая и добрая телом, – Арбузная Эми. Выставив могучую грудь, она ждала.
Почти уткнувшись в пышное женское тело, Гофман остановился. Постоял пару мгновений, изучая препятствие. Взглянул Эми в лицо – та смотрела насмешливо, не мигая. Хотел было обойти ее, но толпа уже очнулась от наваждения: сомкнула ряды – справа и слева от женщины. Тронуть Гофмана не решались, но стояли, упрямо выставив вперед подбородки и крепко сжав руками серпы и вилы.
Арбузная Эми ухмыльнулась и сделала шаг вперед – толкнула Гофмана только кончиками грудей. Тот опустил глаза, развернулся и медленно пошел в обратном направлении.
Толпа двинулась следом.
Шли молча, плечо к плечу, не ускоряя и не замедляя шаг, не замечая под ногами тел – Дюрера и детей, – что остались лежать на земле неподвижные. Шли, словно бреднем прочесывая площадь, – загоняя в сеть единственную добычу. И неясно было, ведет ли их за собой Гофман или они его ведут – вниз по улице, к Волге.
Бах прижался к колодезному срубу, пропуская процессию.
Заметался, не понимая, оставаться ему на площади рядом с детьми – или бежать за толпой, попытаться спасти несчастного. Топот шагов многоногой толпы удалялся. Трещали догорающие карагачи.
Захотелось крикнуть, громко и яростно, чтобы заглушить этот несмолкаемый треск – разбудить спящих мертвым сном пионеров, разбудить зачарованную толпу. Мыча, Бах схватил обгорелую палку и заколотил ею в пустое колодезное ведро, как в колокол. Но удары дерева о жесть были глухи – едва слышны за гудением костра. Бах отшвырнул ведро и кинулся к реке.