Очередь у касс была невелика, и скоро Бах упал грудью на массивный деревянный прилавок, с надеждой заглянул в оконце, наполовину закрытое мутноватым стеклом. Разглядев по ту сторону пухлое женское лицо, посередине украшенное алым помадным пятном, а сверху приплюснутое форменным беретом, – сунул под стекло вспотевший от волнения кулак с зажатыми в нем салфетками. Лицо дрогнуло недоуменно – и тотчас затрясся мелко берет, зашевелилось алое пятно:
– Ты что тут шалишь, гражданин? Ты что суешь мне? А ну забери обратно! Тут тебе не базар с арбузами! Тут – государственное учреждение! А ну как милицию позову?!
Запихивая мятые салфетки за пазуху и волоча за собой испуганную Анче, Бах спешно затрусил прочь – за колонну, за угол, подальше от голосившей кассирши и уставившихся на него любопытных глаз. Кажется, выронил одну салфетку, но возвращаться побоялся – в дальнем углу зала заметил высокую фигуру в синем кителе и фуражке с малиновым околышем. Пробирался все дальше и дальше: мимо высоких полукруглых окон, за которыми уже синела вечерняя темнота, мимо скамеек, облепленных путешествующими, мимо тележек, буфетных столиков, носильщиков, торговок снедью – туда, где никто не слышал разыгравшегося скандала.
Наконец высмотрел свободный пятачок у подоконника, в самом углу; протиснулся туда, сбросил с плеча тюк, усадил на него Анче, развязал соединявшую их веревку. Сам присел рядом, вытянул ноги – впервые за день. Усталость навалилась – как периной накрыла. Решил: здесь и заночевать, а утром попробовать сесть на московский поезд без билета – может, хотя бы проводница в вагоне окажется добросердечной женщиной, любящей кружево?
В животе что-то заныло – понятно, голод: не ели с самого утра. Развязал котомку и достал два яблока: помельче и с битым бочком для себя, покрупнее и порумянее для Анче. И только сейчас заметил, какое странное у нее за последние минуты сделалось лицо.
Уже давно побледневшее от волнения, оно теперь стало и вовсе бумажно-белым. На потерявшем краски лице не было видно ни щек, ни губ, ни носа (их словно вымазали мелом), только широко раскрытые глаза сверкали возбужденно – Анче сидела неподвижно, прижав к горлу сжатые кулачки, взгляд метался по людям и предметам, не умея остановиться, ресницы и веки ее дрожали, рот приоткрывался темной щелью и смыкался вновь. Бах тронул кончиком пальца это бледное, искаженное напряжением лицо. Анче посмотрела на него невидящим взглядом, зажмурилась, скривила губы, словно готовясь заплакать, – и вдруг распахнула широко, заорала басовито:
– А!..
Бабы закрестились, заохали. На соседней скамейке захныкал испуганно младенец. Десятки лиц – удивленных, настороженных, недовольных со сна – повернулись к Баху. Он вскочил, прижал орущую девочку к животу, схватил на руки – но остановить тот крик не было возможности: Анче басила истово, что было мочи, выплескивая из себя все волнения безумного дня, – до тех пор, пока хватало воздуха в груди. Сделала глубокий вдох – и снова:
– А-а!..
Бах закрутился в тесном углу, пытаясь укачать ребенка, – рассыпая яблоки, запинаясь об узел под ногами, всюду натыкаясь на чужие подозрительные взгляды. Наконец кое-как закинул тюк на плечо, а котомку на шею, обхватил руками беспрестанно орущую Анче и метнулся к ближайшим дверям.
Навстречу ему уже пробиралась высокая фигура – та самая, в синем кителе и малиновой фуражке, – но Бах задвигал ногами быстрее, оказался у выхода первым, выскочил вон – и побежал стремглав, не оглядываясь. Погони не слышал – голова Анче лежала у него на плече, и оттого в ушах раздавался заглушающий все остальное звук:
– А-а-а!..
Башмаки сперва колотили по асфальту, затем ссыпались куда-то по каменным ступенькам, запружинили по мягкой земле вперемешку с мелкими камнями. Пару раз Бах оглянулся – не гонится ли кто? – но никого не мог разглядеть в окружающей темноте. Запнулся о твердое, длинное – чуть не полетел на землю, лицом вперед, но кое-как перескочил препятствие, удержался на ногах – и скоро обнаружил, что бежит уже по путям.
Бежал долго – по бесконечным шпалам и бессчетным рельсам, что вились причудливо, то сплетаясь, то распадаясь на отдельные пряди, как нечесаные волосы стального великана. За спиной дышали паровозы, лязгали металлические тела поездов – приходилось уворачиваться и петлять, чтобы не догнали.
Внезапно сделалось тихо: Анче смолкла. Боясь нарушить долгожданное молчание, Бах продолжил идти: прижимал к себе девочку и шагал, шагал вперед, слушая прерывистое детское дыхание. Немного погодя оно обернулось негромким сопением: Анче заснула.
По глянувшим на небе звездам Бах понял, что двигается в правильном направлении – на север. Волга была где-то недалеко, по правую руку, – он явственно ощущал ее близкое присутствие. Там же находились и окраинные деревеньки, и ивняк, в глубине которого лежал спрятанный ялик. Дождавшись, пока среди домов мелькнут тусклые пятна уличных фонарей, Бах сошел с путей и направился к берегу.
Нет, нежная душа Анче была создана не для шума безумных городов и людных деревень, а для уединенной жизни. Недаром Бах оберегал ее все эти годы, недаром охранял хутор от вторжения большого мира. Как же бесконечно прав он оказался! Совесть его была теперь спокойна: он пробовал вывести девочку в мир, но рисковый поход этот едва не обернулся несчастьем. Значит, судьба им была – жить на хуторе отшельниками. И не было в том его вины. Не было. Не было…
Бах шел по темным, едва освещенным деревенским улицам, оставляя за спиной спящий Саратов. Под ногами шуршали камни, над головой вздыхал ветер. Изредка кто-то стонал вдалеке, надрывно и тонко, – не то лисы в степи, не то совы. Усталости не чувствовал. Наоборот, одна только мысль о том, что с каждой минутой он все дальше уносит Анче от хищного большого мира, успокаивала. Жаль, что путь домой измеряется десятками верст, что в ивняке ждет припрятанная лодка, которую никак нельзя кинуть, – иначе Бах так и шагал бы через ночь, с Анче на руках, до самых стен родного хутора.
Ялик отыскали утром, когда сквозь густую хмарь глянуло неприветливо холодное солнце. Обратный путь оказался тяжелее: за ночь река покрылась мелкими ледовыми пластинами – где прозрачными, а где мутноватыми, в снеговой опушке, – и грести по ледяной каше вверх по течению было непросто.
Анче была беспокойна, с губ ее то и дело срывались неясные звуки, – но владел ею не страх, а непрестанное возбуждение, погасить которое она не умела: то и дело оглядывалась, словно ожидая вновь увидеть вокруг себя вчерашнее многолюдье, больше того – желая этого. Баху мерещилось, что в простых голосах природы Анче продолжает слышать гул саратовских улиц, что в частоколе деревьев ей видится скопление сотен людей на шумной толкучке, в раскинувшихся до горизонта полях – широкие площади, в реющих над Волгой чайках – серебристые аэропланы. Неужели за один лишь день, проведенный в большом мире, Анче успела попасть под его опасные чары?
Бах вез Анче домой, все меньше понимая, что за затмение нашло на него той ночью, когда он вздумал тащить девочку прочь из дома. Успокаивал себя: как бы ни были озлоблены гнадентальцы, за прошедшие дни они должны были утихомириться. Нередко односельчане наблюдали, как Бах причаливает к пристани, многие видели, что приезжает он с противоположного берега, – однако нежданных гостей на хуторе в последние годы не случалось. Хутор – не то отдаленный от основного течения жизни, а не то заговоренный кем-то – оставался неприступен для чужих: его не тронули ни давняя война, ни двухлетний голод, ни наступившие по всей стране перемены. Возможно, устоит и сейчас?
Когда под вечер усталые Бах с Анче вытянули ялик на берег, поднялись по склону и, пройдя через лес, вышли к запертому дому, все здесь было, как и пару дней назад. Как и пару лет назад. Как и пару десятков лет назад. Так же бились зябко по ветру яблоневые ветки. Так же темнели залитые дождями срубы жилой избы и амбаров. Так же стояли вокруг могучей стеной старые дубы. Так же тянуло из леса мокрой прелью, а с Волги – ледяной водой.
Только пара дровин отчего-то не лежала в поленнице аккуратно, а валялась у стены. И щеколда на двери амбара была отодвинута, а сама дверь – небрежно оставлена открытой. Из трубы, кажется, несло остатками дыма… Бах цыкнул предостерегающе – и Анче, едва не ступившая на крыльцо, замерла настороженно. Одной рукой схватил вещи, второй – Анче, затащил в амбар: оставайся здесь! Оглянулся в поисках вил или топора. А корзина-то, которую он опрокинул вчера, – опять лежит на земле. И яблоки лежат – раскатились по всем углам, перепачкались в земле, круглые бока местами тронуты синячками. Осторожно, стараясь не шуметь, Бах взял вилы и двинулся вокруг дома.
Ставни – по-прежнему аккуратно закрыты. А кухонное окно, в котором так и темнели доски вместо разбитого стекла, – раскурочено: пара досок выломана, дыра заткнута подушкой. Похоже, нежданные гости не смогли разыскать ключ от навесного замка и забрались в дом через кухню, как сделали это несколько лет назад мерзавцы, что разрушили жизнь Клары и Баха. Земля под кухонным окном вытоптана, вымешана в грязь, на каменном фундаменте – черные следы.
Гнадентальцы? Эти не стали бы лезть через окно – сорвали бы замок, и вся недолга. Кто же тогда?
Можно было затаиться в амбаре и выждать, пока пришлые обнаружат себя. Но день был промозгл, Анче с Бахом усталы и голодны. Караулить – до ночи? до утра? – сил не было. Окинув внимательным взглядом двор, Бах поднялся на крыльцо, достал из тайника ключ, отпер замок. Не выпуская из правой руки вилы, левой легонько потянул на себя дверь и шагнул внутрь.
Даже в темноте, едва разбавленной бледным светом из-под ставенных щелей, был заметен ужасающий беспорядок. На столе громоздилась посуда – миски, кружки, пара кастрюль с остатками еды. Посудные полки, наоборот, были пусты – чья-то дерзкая рука скинула все на пол, и теперь кофейники, половники, чугунки, мясорубки, толкушки, шумовки, пряничные доски валялись по всей кухне. За печной заслонкой слабо светились догорающие угли. У печи лежала куча поленьев, тут же раскиданы мятые газеты с опусами селькора Гобаха – видно, бумагу использовали для растопки.