— Ты не понимаешь! После того, что творилось в Фесгарде, после всего этого ужаса… когда твари врывались в дома и разрывали… женщин, детей… — у Шельды отчаянно срывается голос. — Неужели, если есть шанс хоть немного избавить людей от такой резни, таких набегов, ты…
— Да, — говорит Хёд, — я кровожадная тварь. Так это была твоя идея, с выплатой дани людьми?
Сейчас он готов поверить во что угодно, даже в то, что кажется совсем нереальным.
— Нет…
— Я знаю, что герцог Уго Вальден действительно ездил в Лес на переговоры, — говорит Эван, ему явно интересно. — И нами занимались его люди. Он уверял, что Йорлингу и императору это выгодно. Откупиться малой кровью…
У Эвана свои сомнения на этот счет.
Очень хочется сесть, спина ноет и плечо, Хёд весь день с этой шваброй развлекался… но искать скамейку или стулья на ощупь сейчас не очень правильно. Придется немного постоять.
— У Вальдена хороший флот, — говорит он. — И Вальден промышляет разбоем за Зеленым Мысом и в Ишен-Кхаке. Огромный ресурс пленных и рабов, нужно только найти рынок сбыта. Но в империи рабство запрещено. А теперь он станет официальным торговцем скота и мяса для тварей. Те же невинные люди, Шельда, только чужие. Чужих детей тебе не жалко?
— Не детей, — говорит Шельда.
— Пока нет, — говорит Хёд. — Понимаешь… я не знаю, как правильно объяснить тебе… Но есть очень тонкая грань, переходя которую человек перестает быть человеком. И даже не важно, по какую сторону границы Леса он родился. Пока готов сражаться — ты жив, и тебя воспринимают как равного, как силу, с которой стоит считаться. Даже если ты слаб. Даже если ты привык убивать не задумываясь. Твоя воля делает тебя человеком. Это важно для обеих сторон. Когда лорды леса перестают видеть в людях людей, они сами превращаются в тварей, никакая мораль больше не сдерживает их. Только не надо говорить, что морали там никогда не было, ты просто не представляешь, каково это, когда ее реально нет. Лес и так скоро сожрет всех, кто живет в нем, а перестать сопротивляться зову крови — значит сдаться сразу. К чему сопротивляться, если мясо само идет к тебе, добровольно? А здесь… ты же видишь, что происходит в деревне? Лес уже начал прорастать в этих людей, и от этого никуда не деться. Они готовы откупиться, лишь бы их не тронули. Могу поспорить, что если Лес потребует от каждой матери отдать по ребенку, они будут рыдать тут всей деревней, но отдадут. Будут стоять, рыдать и смотреть, как твари рвут их детей. Потому, что уже не могут иначе, Лес уже в них, они не могут сопротивляться его воле. И Нораг был прав — лучше сражаться до последнего, а потом сдохнуть, даже если смерть будет мучительной. Но гораздо мучительнее жить вот так.
Шельда молчит.
Только рваные всполохи магии над ней выдают волнение.
— Две недели, — говорит Эван. — Нам велели валить лес для строительства. Потом, после нас уже, как сойдет снег, будут ставить пристань. Я не могу сказать точно, но думаю, что две недели у нас есть.
Пальчики у нее тонкие, осторожные… И тонкие ручки… впрочем, силы в этих ручках достаточно, не благородная девица, деревенская, привычная к работе.
— Ну, что же ты… ох, сейчас… да как же…
И кудахчет взволнованно, словно наседка, пытаясь Хёда поднять. Только он все равно слишком большой и тяжелый для нее.
Решил прогуляться утром, швабра скользнула по тонкому утреннему льду, и он упал. Второй раз уже упал. Но в первый раз успел быстро подняться сам, а во второй подскочила вот эта девочка. Швабру его подняла, и держит, не дает, просто не сообразила… Пытается подать то руку, то поставить плечо, только опираться на нее, такую тоненькую и хрупкую…
— Швабру дай, — требует Хёд. — Я сам.
Видимо, слишком жестко выходит, зло, потому что девчонка испуганно дергается, шмыгает носом, но швабру все же отдает.
Неправильно только ставит, словно он шваброй полы мыть собирается.
Хёд переворачивает, упирается и поднимается, наконец.
— Все нормально, — говорит он мягче, она же просто помочь хотела.
— Не ушибся? — голос у нее нежный и звонкий, словно колокольчик.
И пытается с него грязь отряхнуть. Пальчики ее чуть подрагивают. Вздыхает снова.
— Нет, все хорошо, — говорит он. — Не волнуйся.
Даже сейчас, когда и выпрямиться Хёд толком не может, девочка ему по плечо. От нее пахнет молоком и свежим хлебом, и немного дымом еще.
— Тебе же холодно так, — говорит она. — Ты же босой и в рубашке… как же? Как же Шельда тебя отпустила так?
Шельде нет дела до того. Хёд не стал ей ничего обещать, и она ему тоже ничего давать не стала. Он не просил у нее отдать сапоги… хотя должны быть, его же, куда они могли деться? Возможно, и одежда его должна быть, если не порвана слишком сильно. Где-то у Шельды. Хёд не просил, и она ничего не предлагала ему — это их такая молчаливая игра, кто упрямей. Но Шельда как раз отлично знает, что Хёд обойдется и так.
Холодно. По снегу, по льду… Да, пальцы на ногах от холода болят, но ничего особенного с ним не случится. Недавняя царапина исчезла без следа, и Шельду он чувствует даже отсюда. Не ее саму, конечно, но направление он уловить может. А значит, сила осталась… пусть капля, но пальцы себе не отморозит, магия не даст. Никаких соплей от простуды у него сроду не было.
— Шельда по делам ушла, и я тоже решил прогуляться, — говорит он. — Ничего страшного, я недалеко, не замерзну.
— Она не знает? Ой, да как же? Ты ведь далеко ушел! Она искать тебя будет? Во-он где дом ее, идти и идти! Зачем же ты так далеко? Ведь потеряешься, не вернешься. Заблудишься. Замерзнешь совсем.
Не будет Шельда искать. Она-то уж его точно может почувствовать, хоть с другого конца деревни, ее магия достаточно сильна. Шельда знает, где он.
Хёд невольно морщится.
— Не замерзну.
Девчонка скорбно вздыхает, с осуждением.
Дурак он? Хёд чувствует себя упрямым бестолковым мальчишкой в ее глазах. Да, он и правда справится сам, но об этом сложно догадаться, глядя со стороны.
Девчонка вдруг уверенно хватает его под локоть.
— А пойдем к нам! — говорит она. — Вот наш дом, совсем рядом! Я тебе сейчас теплых вещей найду, у нас остались… Пойдем.
И тащит его радостно, что он едва не падает.
— Подожди, тихо… не дергай так, — говорит он.
— Ой, прости… — она разом смущается, так искренне, что становится даже жаль.
— А от кого осталось-то? — спрашивает он.
Братья, наверняка, ушли, а она здесь. После Фесгарда, когда земли попали под протекторат, многие ушли отсюда, те, кого Лес не успел привязать слишком крепко.
— От братьев, — говорит она, — и от отца. Отец с Ригом еще летом воевать ушли, и не вернулись, а Ольвар и Коре осенью в Гарвен, и мать с собой забрали… а мы с дедом тут остались. Пойдем, я найду что-нибудь тебе.
Ушли, а девчонку с дедом бросили. Добрые люди.
— А почему ты не ушла?
— Дед старый, — говорит она, — ходить почти не может, тяжело ему. Куда ему идти? Ну, и я осталась с ним. Он же пропадет один, — говорит, и легонько тянет Хёда а руку. — Пойдем.
— Хорошо, — он сдается. — Ты иди вперед, а я за тобой. Как тебя зовут?
— Лиль, — говорит она. — А ты Хёд, я знаю.
Лиль. Что-то больно колет в груди, но Хёд… да нет, это просто имя. Ничего общего с той, другой Лиль у нее нет. Один вдох и один выдох, и можно справиться. Просто деревенская девчонка.
Она идет вперед, и он за ней. Тут и правда недалеко, она его, наверняка, из окна увидела. Или со двора. Как он ковыляет и падает.
«Вот сюда, осторожно… здесь скользко. Перешагни, осторожней…вот так» — пытается направлять его. И на крыльцо, по ступенькам Лиль все же подхватывает Хёда под руку, помогает забраться. Открывает дверь.
— Дед! — с порога кричит она. — Я к нам гостя привела! Хёд! Который у Шельды. Он уже ходит, представляешь! У нас ведь остались старые отцовские сапоги? Остались ведь? А то он босиком.
В доме тепло и немного душно, пирогами пахнет. Дверь низковата, Хёд даже бьется об нее лбом, но быстро пригибается, проходит. Ничего, Лиль, все нормально, не стоит волноваться. Она, конечно, тут же подскакивает, начинает охать.
— Добрый день, хозяин, — громко говорит Хёд.
— И тебе доброго дня. Что же ты босой?
Голос старческий, чуть дребезжащий. И без особой радости, справедливо полагает, небось, что не стоит девочке с улицы тащить в дом всякую дрянь.
— Так вышло, — говорит Хёд.
— Значит, сапоги тебе нужны?
Хёд фыркает, чуть с усмешкой.
— Если я скажу, что нет — ваша внучка мне не поверит.
— Хорошо, — голос старика становится чуть мягче. — Ты садись, чего стоять-то. Лилька! Покажи гостю куда присесть! Ему же стоять тяжело, а сам не найдет.
Глава 5. Лиль
— Ты ему еще бантики в бороду завяжи, — фыркает дед Эйдун насмешливо.
Хёд терпит. Он морщится, скрипит зубами, но терпит вольности Лиль, не огрызаясь.
Сапоги она ему так и не нашла. Отцовские ему малы, даже Рига — малы, хотя у Рига ножища была огромная. Вернее, мал сапог на правую, здоровую ногу, а с левой, короткой, едва не соскальзывает. Но хоть носки подходящие теплые нашла, и два куска старой грубой кожи с прохудившихся мехов, примотать хоть на подошву, чтобы не промокало сразу.
— А у тебя всегда так было? — страшно смущаясь, говорит Лиль. — Ну, нога…
Не могла ведь усохнуть кость? Не могла ступня стать короче? Или сломанные кости так срослись?
Хёд чуть поджимает губы, то ли пытаясь вспомнить, то ли… Думает…
— Всегда, — говорит он, наконец.
Кто же он?
А еще, Хёд куда выше и куда крепче, чем казалось вначале.
И куда сильнее. Когда Лиль, бегая мимо туда сюда, споткнулась о его швабру, он удивительно ловко поймал ее, словно видел. Впрочем, она падала почти ему на колени. Он поймал и поставил на ноги, так, словно она ничего не весила.
Его руки… ладонь втрое больше, чем ее собственная.
Но сильнее всего поражает то, что Лиль даже не может объяснить. Что ускользает… Но она чувствует. Его голос? Дело не в голосе. Хотя и голос у него был красивый, низкий и звучный. И что-то в манере говорить…