Дети мёртвых — страница 53 из 91

ещё нет, сейчас пока другой на очереди, второй диобскур, который развернул к себе голову Гудрун, как куст лохматого салата, и притянул вниз к своим чреслам, где происходит то же самое, только в чуть другом варианте. Праздничное угощение замешено, зачерпнуто и положено в рот Гудрун, такой большой! — «маленький человек, что дальше», что ты смотришь на меня своим блестящим, красивым и честным глазом, из которого выступает «да»? Оба кожаноштанишника вдруг забеспокоились, поскольку они наконец выложили Это; второй, соответственно, только собрался это сделать, и особенно забеспокоился один из них, поскольку у него была неразборчивая буква из яичного теста жизни и он не мог пустить её плавать в полный рот супа, эта первая и одновременно последняя буква, которая тем не менее должна стать записью чего-то нечленораздельного (крика, длящегося до сих пор?). Оба парня образуют ворота, один показывает себя наверху, это дума, другой насадил голову Гудрун на свой маятник, и Гудрун исчезает за горизонтом, большая женская мысль, которая, хоть и породила однажды вселенную, всё же закатилась. Голова Гудрун вертится туда, вертится сюда, как качели «мальчики-девочки» в метеобудке: то один пол выметет наружу, то другой, при этом навеки отдельно один от другого, смотря по тому ветру, по какому люди держат нос, кого они должны сейчас убить, а кого пощадить, от одного молодого человека к другому; да, она, Гудрун, вдруг разом стала самой могущественной из них всех, поскольку она может их распробовать, отторгнуть или принять внутрь, каждого на его месте выводя из себя. Её требование означает, что оба эти молодых человека должны себя выставить в автоматизме вечного повторения. Так что имеется два заявителя; которые играючи бросили Гудрун свои плоды, — кого же из двух она возьмёт? Она, я думаю, возьмёт здесь всех. У неё есть на это право, братья, коллеги или кто там они есть, которые суют ей в руки и в рот свои знаки, и теперь Гудрун охраняет её Единственного, её мальчонку, которого она гоняет туда-сюда во рту, отведывает, минуточку, пожалуйста, сейчас родится жизнь, но не пригодится, она тает, уходит в дым, в данном случае в звук. Каждый из этих тугих белых сучьев с криком ломается во рту Гудрун, и вот уже они лежат в своём молочке и семени, ещё больше слов возникает у меня из-под пальцев. На помощь! Да, в порядке, лучше впишите сюда ваши!

Которые иначе не были бы сказаны. Начатые с искры, возгораются в пламя пенисы обоих мёртвых, тянутся в рост в рот Гудрун, лудят её глотку, которая тоже давно уже мёртвая; каждый из этих членов остался на прежнем делении шкалы и больше не растёт, поскольку он выгнан из маленькой «Винер Циммер», под шумок, и его ещё гонят, и пьют, и шум по-прежнему стоит, как пыль столбом. И Гудрун упивается маленькими венами, что прорисованы на крайней плоти этого полового отпрыска; однако смертельная болезнь, смертельный яд, она провидит большее, чем чувствует на вкус, она провидит жидкость, что бьёт из дупла ветки. Это как птицы, которых давишь, а они даже не думают взлетать. Кто отгадает это? Как канат в фокусе индийского факира, оба поднимают вверх белые фитили могильных светильников, и Гудрун пускается в восхождение, но перекладины лесенки проваливаются под ней, разверзается приветливая пасть собаки, и Гудрун отбрасывает в траву. После этого она встаёт, протирает глаза: где это я? — груди по-прежнему вывалены из чашечек бюстгальтера, она их ещё не заправила, и она всё ещё стирает бельё в кухне, а молодой человек снаружи, не в силах снести тяжесть своей взрослости, рвётся внутрь, чтоб разделить её с ней. Он пялится на неё половиной лица через затемнение окна (это накладка), поскольку её грудки-дудочки, выдувая ему неслышный марш, вырвались вперёд из своей жирной упряжи.

А ведь за парнями, кажется, стоит ещё один, и она его откуда-то знает. Может, видела в отпуске, который уже был, или ещё увидит в том, который будет? На дискотеке? В читальном зале? Гудрун Бихлер прикрывает ладонями фрукты, которые будут надкушены чужими глазами и для этого высунулись из своей грудной клети, чтобы ответить на внимание. Молодой человек перед окном обнюхивает женщину, правда взглядом. Пена выступает в уголке его рта, будто он уже проглотил плоды, которые она ему в известной мере преподнесла на блюдечке, но почему пена такая тёмная, как будто парень только что ел чернику? Почему этот мрачный сок тянется из его рта, как нить, которую он потерял в разговоре? Что это, опять же, за тёмная верёвка проступает у него над губами? Теперь слышен прибой волн, ах, это всего лишь ручеёк беседы, выпавший из своего ложа, шум ручейка приближается, я уже слышу его, он поднимается по лестничной клетке, смех, зажатый было перилами, снова вспархивает и забегает вперёд. Гудрун привстаёт на цыпочки — кто это там идёт? — молодой человек перед окном тоже невольно выпускает белые титьки с малиновыми пуговками из поля зрения (хотя оно и поддерживалось в рамках корректирующими контактными линзами), он расстроенно слизывает потёк в уголке рта, цвет которого, кажется, настоящий. Гудрун потягивается, оттягивает атласную посуду лифчика и набивает гильзы реквизитом, при помощи которого проделывала фокусы со взглядом молодого человека, потом рассеянно стирает несколько капель воды со своих рук; тут поднимается по лестнице с шумом и смехом целая группа, и он с каждой секундой поднимается выше, шум. Вот кто-то затаился за поворотом, где перила обрываются и брешь кое-как залатана шпагатом. Что за гремучая пытливая группа карабкается вверх, чего им надо, кто здесь ещё живёт, к кому могут явиться эти гости, вот уж появились первые, и быть того не может.

Ведь это, в принципе, всего три-человека, так господь судил, когда творил самого себя, один из них — ребёнок, явно мальчик, в обычной спортивной одежде, всюду короны, полоски, зубцы, аппликации мультипликаций. Все эти вырезки и куски глыбами ослоняют его ноги, озмеяют его маленькое тело и с каждым шагом вверх орошают пустоту лестничной клетки. Капли блестят на затёртых ступенях, лицо этого мальчика пусто и лишено выражения, но этот грохот! Шум этой маленькой толпы заставляет весь дом содрогаться, будто на каждый освобождённый ими сантиметр напирают сзади новые следы; как будто сквозь стены с криками ломятся гекатомбы едоков и постояльцев, как будто каждое место на лестнице занято испуганными пассажирами «дороги привидений», которые палками отбиваются от чего-то ужасного, от думы, от власти, от верхов, от низов, от среды, от рук, от ног и конечностей. Эта дикость дошла и до нашей улицы, мы уже видим бельмо в глазу, напряжение жил, готовых к прыжку, двужильные крики распахнутых пастей, машущую руку, нет, две, три, десять, сто, и всё же: их только трое, три человека, два с небольшим! А теперь скажите, что вам здесь нужно! По каким каналам вы сюда приплыли, какое движение движет вами, какой источник вы с выражением сожаления снова захватили, какую Стену опять растворил ваш застой, лишь для того, чтобы вы побыстрей перешли все границы!

ИДЕАЛ, к которому надо стремиться, — это искусственно произвести хоть кусочек био, который мог бы тягаться с продуктом, выросшим на человеке. В искусстве, технике, науке они тянутся к подобию творения, склоняясь над мензурками и чашками, но где красивый материал явлен в настоящем виде, там он растоптан, вскрыт, растерзан, обожжён, отравлен, обведён вокруг пальца и отгружен. Ни один челов. волос не спряден из наших безумных идей, даже этот продукт находится в потребительской корзине, подвешенной слишком высоко, и учёные подпрыгивают, чтобы своими слабенькими ручками отложить туда яйцо, сваренное вкрутую. Они создают искусственное ухо, но оно совсем не похоже на настоящее. И парики из искусственных волос такие электрические, что их уместней использовать вместо карманных фонариков. Но всё же есть, вдали от нас (да вот он, Дальний ледник, постепенно истаивающий!), гигантские склады, забитые трухой разбитых черепков, навеки отнятых у их первопричины, отца-скальпа. Вот лежат частички волос, вырванных из почвы черепа, не пробуждённые из их могилы, а преждевременно выщипанные из живой костной массы, состриженные, сбритые, — от таких вещей никто не потеряет coif, или всё же лишится его? Волосы всегда напоминают о юности, которая минула! И у господина Эйхмана, этого служивого, который брал людей за живое так, чтобы оно уже не очнулось, тоже, наверное, выпадали волосы, и он ничего не мог с этим поделать со всем своим огромным лагерем, который основал вместе со своей коллегией. Так мы и живём в лагерной общине тел, очков, зубов, чемоданов, кукол, плюшевых мишек, и они нам не помогают, но и не мешают. Ни ангельское, ни менгельское себе не пересадишь, даже с освежающим вкусом мяты тик-така, который нужно съесть, если хочешь почувствовать рост. Я исключаю здесь пересадку органов. При которой лечащий врач должен заполучить продукт ещё живым, с таким осторожным обращением, на какое он не мог рассчитывать при своём изначальном носителе. Вот демонически парят цилиндры термостатов, в которых дышат почки (Юрг, я хотела бы, чтобы тебе достались те, что предназначены для тебя!), вот поднимается вертолёт, играючи попадает на небо, снова приземляется; и множество ступней в белой обуви, которую нежно гладят такие же белые штанины, словно своих любимых близких, с которыми только что обошлись несправедливо, торопливо шагают, не слетая с катушек. Не надо сдавать никаких деклараций, когда осердие плещется в ванне, дышит, бьётся, мыслит и снова родится на свет в качестве плантата и будет вести счёт на миллионы, наша врачебно-сестринская команда сыграна как нельзя лучше. Так точно, господин главврач!

Только складские залы с биомассой, которая больше не имеет ничего общего с биологией, поскольку её размеры намного превосходят человеческие мерки (тут многое сошлось от многих миллионов, которые слоями, как в среднем слое земли, напластованы друг на друга), находятся здесь, наше глиняное войско; они сделаны из праха, и наш никогда не стагнирующий каблук роется в куче из разбитых стёкол очков: целая фабрика очков в её безграничной жажде размножения и производства не смогла бы искрошить такое количество стекла и сделать из него многометровый слой, на котором можно стоять и топтаться в кроссовках. Тогда как человеческая пыль, на которой некогда сидели эти очки, чтобы блестящие глаза отражались на бумаге или могли с удивлением открыть в ледяных водах жизни, куда их непрошено кунали, что очки, несмотря на этот кунштюк, с нас не слетели; тогда как эта пыль из людей, значит, поднимается ради избавления, в котором, однако, нам было на сей раз отказано из-за одной европейской вершины, на которой Отец Сыну наконец вынужденно открылся, и направляет на нас своё внимание, — я не могу отделаться от впечатления, что она, ну, эта пыль, начинает печься о НАС, как хорошая домохозяйка! Она странствует вечно, бесконечно из земли в мерцающий свет дня; наподобие магнитной силы начинает без разбору цепляться ко всему металлическому, и железные опилки из мяса поднимаются, чтобы устремиться через двери проекционным лучом с пляшущими в нём пылинками и спастись, микротомы, всадниками Апокалипсиса вырваться на рыцарский двор, полный ликующих отдыхающих, и налететь на тех, кто ничего не может, но зато всего хочет, во всяком случае всегда именно того, что им не по карману. Пыль снова входит в мясо, что