Так. Теперь начинается последний участок спуска к источнику, который шумит и плещется внизу. Возьмите себя в руки, несмотря на все мои обходные пути, и следуйте за мной! Напитки взять с собой. Мы ведь не хотим раскрывать преждевременно наши источники с отборными фактами. Что мы потеряли, того мы теперь не досчитываемся, но и много сомнений приближаются к числу в шесть миллионов. С этим числом нас жутким образом надули. Мы добьёмся правды, нам нужны элементы, чтобы элементарно стать другими! Наши странники держат путь. Мы пугаемся их вида. Как будто опрокинули гигантскую зелёную бутылку, в которой царил вакуум, и теперь гигантская воронка так и засасывает наших молодых путников. Они бегут всё быстрее, и чем дальше углубляются в растительную пасть, тем прозрачнее становятся их тела, а также легче, да, так мне это видится. Они всё больше походят на две тонкокожие кегли, играючи заброшенные вниз неким Рукеди-гуру, который держит нас за галстук. Ткк изящно они подлетают, две круизные ракеты, два недостающих звена. Мыльные переливчатые пузыри. Или надутые свиные пузыри, они поднимаются вверх и несут повсюду свои лица, нарисованные на колбасных оболочках, в которых ещё можно разглядеть тонко-разветвлённую систему кровеносных сосудов. Они скатываются кубарем по склону, игровые мячи истории, которая здесь, судя по всему, соорудила небольшой памятник с крестом в честь замученных, и всё, к сожалению, за счёт наших потомков: австр. история не хочет, чтобы мы смотрелись в зеркало, она не хочет, чтобы мы думали, будто между нами и ею что-то стоит (пластиковая плёнка и трубка кинескопа). Она хочет с нами помириться! Браво! И примечательно, что место, где могут жить разве что картинки, облюбовали мёртвые, чтобы снова объявиться, может быть потому, что на дне долины прохладно и они там лучше сохранятся. Или потому, что они хотели вырваться из своего бездверного, бездонно-беспокрышного времени, чтобы увидеть что-то новое. Кто выиграет осеннее первенство по футболу? И только через Гудрун и Эдгара, через эти верёвочные лестницы, они могут теперь выбраться наверх. Из сострадания к нам, поскольку нам все эти годы приходилось так фальшивить, говоря о них: „Наши мёртвые“. И: „Мы“. Обнимая при этом свой мягкий диван в гостиной. И пара Эдгар/Гудрун скатывается кубарем через трамплин травы. И нечто выступает им навстречу из руин.
Растения слишком уж цепляются за что придётся, Гудрун, студентка, впадает в странность и начинает говорить не умолкая, продираясь сквозь тернии. Она болтает так, как будто не о чем и как будто вокруг — никого. Все предаются тёмной стороне жизни немецкого вечернего сериала, который пытается вытеснить стенка на стенку американцев, но он такой плоский, что за него не ухватишься, будто он уховёртка. Гудрун противится этой чёртовой — виртуальной? — деревне, которая тянет её вниз, вместе с Эдгаром, чьи мускулы, похоже, достались ему по бросовой цене. Ничего не помогает. Какой-то первоисточник рождается там, внизу, поскольку всё течёт в ускоренной обратной перемотке, к началу, которое, собственно, предусмотрено как конец. Автору этой серии конец пришёл преждевременно, и потому он берёт его за начало как предлог, чтоб больше ничего не происходило. Лучше мы каждый день будем ездить в Ж., чтобы помянуть мёртвых, чем больше не запомним ни одного стихотворения. Ведь каждая пятая, ну, скажем, шестая еда у нас уже есть поэма! Вот и выходит стихотворений больше, чем когда бы то ни было, каждый разворот страницы для художника — уже преодоление, которое он хочет сделать лучше, чем другие. Мы больше ничем не скованы, иначе мы не смогли бы гнаться за удовольствиями, и тогда бы удовольствия преследовали нас — в замке на Вёртерзее, где легко могли бы оказаться даже мы. Но они нас не найдут, поскольку мы уже в другом месте и высматриваем себе другие перспективы. Ведь смысл в том, чтобы мы их нашли, а не они нас, — каждый, кто однажды был партнёром человека, печально с этим согласится.
Что я хотела сказать перед тем, как отрезать этот отрывок? Да, там, внизу, чёрная дыра, давайте заглянем, там матери могут сколько им влезет кричать, звать своего Исидора или Эрвина, он не вернётся. Там люди — даже дети! — аккумулировались, и теперь аккумулятор заряжен, больше они не хотят сидеть в темноте. Идут освободители; но не успели они дойти до низа, как оказались во власти живущих там господ и дам истиновидяших, э-э… ясновидящих. Нашим освободителям уже давно грозит гибель. Они оставили нам слишком мало сочинённых истин. Наши поэты должны наконец получить дозволение писать, что они хотят. Они уже так долго простояли на коленях перед своей едой, что подавлены собственным жиром, — ну, они это заслужили.
Мёртвые хотят освободиться, но чтобы получить жизнь назад, они должны убить живущего. Они разочарованы, как только замечают, что оба их освободителя, эти прицепы жизни, которые были приставлены к делу для повышения частоты смерти во время каникул, когда люди полностью расслаиваются, сами уже не живые! Сердясь, как на воду, которая брызгается, пленники своей смерти набрасываются на эти две фигуры, которые вывалило сюда, в провал. Кто попадёт в заколдованный круг этого места, погибнет в нём, и каждый представляет себе опасность. Мы зарываемся в собственную вину и больше не можем быть убитыми, потому что давно мертвы. Тут не поможет и то, что мы свои в том, что мы сделали и что канцлер на своём канцелярите возвещает своим согражданам. Мы медлительные, мы так долго тянули со своим рождением, лишь бы уйти подальше от тени подозрений, мы смогли раздобыть Гудрун и Эдгара, и с ними теперь дрожим перед неведомым, но не очень, в наших креслах из человеческой кожи. Всё-таки благородно потрескивающий огонь в наших открытых каминах, который закидывает голову и ржёт, и экран с запутанными, всё затуманивающими мотивами, на котором ясно написано одно: сегодня готовит шеф, — этот огонь хочет мяса, и как можно больше. Грозит ли нам пожар, если мы всегда изображаем себя как вид, которому угрожают автомобили? Мы ложимся на спину, наносим на лицо крем от солнца с защитным фактором 15, и подставляем его слепящей пустоте, которая словно топор с неба мечет, и сегодня, к сожалению, не получится осмотреть почившие жертвы, поскольку они уже в больнице. Правда, в подвальном помещении, в нескольких сотнях банок, и только лучшее из них: мозги вместе с корой! М-м-м-ц!
И мы видим только вокзал, свет (от скорого поезда, ожидающего сигнала? от второй ступени зажигания наших познаний?), световой чурбан, который не сдвигается с места, но мы не видим, откуда он берётся и чего касается. Жаль чувствительных, которые не переносят света! У них и его нет. ГЪсподин Штраус, например, — мне только что протянули его имя в записке — слишком светлый, чтобы быть поданным с ярким гарниром, из которого он, однако, уже загодя выкусил лучшие куски и ягодки. А всё потому, что он никогда не выходит на волю. Он просто себя самого держит за свет истины и ни разу света белого не взвидел, который так мешает мне заснуть, — ну, ему, видимо, нет. Он не видит, что свет происходит от пожара! Это ведь нормально, когда кто-то больше не выдерживает чувства долга и предпочитает лучше сам остаться должным за домик на Тегернзее. В первую очередь этот мужчина задолжал нам объяснение, которое он должен ещё оплатить, — почему всегда только мы? Почему она так и висит над нами, будущими поколениями солнцепоклонниц, эта дыра в стратосфере или не знаю где, ведь мы видим это каждый день, невидимое, которое, слетая сует озабоченного метеоролога, вмешивается в наши удовольствия свободного времени, — о боже, к нам примериваются животные: кожный рак заползает на нас! Главное, ещё есть хоть что-то, чего мы боимся и от чего мы можем бежать до самого Карибского моря или до Вёртерзее, в самом сердце австрияков. Господин Штраус, спасибо, что вы одолжили мне ваш карманный фонарик. Теперь я вижу, что я давно на воле, по крайней мере в пределах, которых достигает луч толщиной с карандаш из вашей подставной батареи. Кондуктор как раз говорит в эту свою маленькую штуковину, что люди должны сначала заплатить за проезд, а потом они должны не скучиваться до такой степени. Пожалуйста, проходите вперёд! Скоро конечная станция, и тогда больше не стоит предлагать мёртвым место и считаться с ними, это не лезет ни в какой пакет, там уже томатный суп, полезно для глаз. Надо только размешать.
В обеих этих перелётно-птичьих фигурах скоро не останется внутри даже картона для жёсткости, после того как Гудрун Бихлер выговорилась, размякла и потом энергичными мазками веника вывернула своё сокровенное наружу. Больше она про себя ничего не знает. Она чувствует себя так, будто они уже миновали, она лишь смутно догадывается об экзаменах и университете и что потом она будет преподавать в школе; у меня даже смутной догадки нет, откуда она это знает, ведь она даже собственное имя потеряла, и, если положить перед ней лист бумаги, она и написать его не сможет. Всё у неё свалилось с лопаты, а кое-что в последний момент ещё и спрыгнуло. Её память затопило Саргассово море. Гудрун Б., правда, не может забыть прыжок на мостовую, но не знает, кто её мать. Гудрун отчаянно цепляется за корни и кусты, ноги у неё разъезжаются, она оступается, скользит в долину, а спортивный друг рядом с ней скользит ещё быстрее, ведь он уже несколько дней упражнялся на роликовом блюдце. От всех слов, которые студентка философии всегда отбивала ладошкой, вместо того чтобы играть ракеткой в воланчик, ничего не осталось, кроме этого немотствующего языка матери, которой её безмозглые дети бьют по мозгам. Говорить бессмысленно. И даже если говорить: эта страна просто не привыкла к такому обилию правды — этого лакомого, хорошо прожаренного мяса ангелов!
Оба прозрачных бегут, катятся кубарем с горы, невесомые, как будто пастор на процессии праздника тела Христова возносит их высоко над головой, — тут даже знатные важные лица, прижимающие шляпы к своему хозяйству, рядами падают в пыль, из которой сделаны их святые мёртвые. Что говорит господь? В доме моего отца много квартир. Но из одного только дома моего папы исчезло по меньшей мере сорок девять австрийцев, которым больше не требуется квартир. Зато никакой бог не тянет нам штанины в длину. Да, важные лица: их бумажники и мобильные телефоны защищают их бьющиеся сердца от заплутавшей серебряной пули. Но пули (во-первых, им не повредило бы быть по меньшей мере из золота!) всё равно попадают не в те места, ибо у наших начальников сердце не на месте: эта вознесённая над головой духовного лица штука, бог в форме пилюль, так высоко вознёсся, что за трюк! Выше всего его поднимают, когда уже ничего не поделаешь и все прочие люди уже покоятся в своих разбитых машинах на обочинах пыльных дорог. Тем не менее ты, плоский облаточный бог, пожалуйста, не отнимай у нас, божьим детей, ничего из нашего внутреннего воловьего брутального продукта! И другим не вели ничего у нас отнимать! Мы создали специально для тебя совершенно прозрачное насквозь государство, чтобы ты мог в наших документах прочитать, принадлежим ли мы к твоей религиозной общине или нет и как из одной руки переложить что-то в другую так, чтоб никто не знал, причём обе руки, естественно, должны принадлежать самому себе.