– Но разве мы не говорили всегда, Бено, что культура это обуздание страстей? Не писал ли ты первые свои стихи во имя искусства, сдерживающего в человеке животные страсти? Этими стихами ты расположил к себе души читателей, которые были свидетелями разгула страстей во время мировой войны. В стихах ты выступал против ревущего зверя. Тебя увенчали короной поэта поколения, потерянного в пустыне наших душ. Публикация твоих превосходных стихов повлияла на твой дух, раскрыла в тебе поэтический голос, а не рев. Ты попал в сеть нашего прославления, она сбила тебя с пути, измельчила твой талант. С тех пор ты старался всем понравиться, купаться в людской лести, жить в ореоле славы, чувствовать свою власть над себе подобными. И так, под влиянием страстей, твоя душа опустела. Стихи стали однообразными. О тебе стали говорить, что ты стал скучным. Ты не хотел взять грех скуки на себя и перенес его на общество и культуру. Нет, Бено, не они оказались опустошенными, не они должны превратиться в прах, – идеи твои пошли прахом. Священный дух творчества испарился из тебя. Ты продал свою душу суете, баловству, сомнительной славе, злому духу силы власти. В страхе, что ты теряешь творческие силы и не сможешь удержаться на высоте, по сути своей фальшивой, ты перестал писать стихи, начал вопить, и запах пожара рядом с тобой усиливает потерю силы в тебе и обращает твою душу в прах. Человечность в себе ты съел во имя сытости, после которой на тебя нападает сладкий сон. Мне ты не будешь рассказывать о жизненном пути животных. Я живу среди них. Как человек! Слышишь, как человек!
– Вы все еще болтаете, – раздается голос на пороге.
Длинноногая красавица Эва вплывает в комнату. На вечернем платье чернеет свастика. Эва успела освежиться после парада победы, и теперь вся светится. Отблеск этого сверкания падает на Шпаца из Нюрнберга. Он втискивает руки в рваные карманы, и Бено, лицо которого раскраснелось, берет свою шляпу.
– Час поздний, – охлаждает голос Эвы накал атмосферы в комнате.
Шпац торопится к двери, на пороге оборачивается к Бено:
– Соглашение между нами подписано.
Голос Бено еще хрипит у письменного стола, но Шпац уже вышел. Сад Бено темен. Шпац должен сейчас добраться до Александра! Час поздний, но Шпац уверен, что в эту ночь Александр не спит. И он гонит машину Гильдегард к Александру.
– Извиняюсь, господин Розенбаум уехал отсюда.
Голос женщины сердит. Резким звонком Шпац поднял ее с постели в такой поздний час! Но Шпац не обращает внимания на ее недовольство. Он кричит ей в лицо:
– Уехал! Навсегда?
– Почему навсегда? Завтра вернется. Сказал, что завтра вернется.
Дверь с треском захлопывается.
– Завтра вернется, – бормочет про себя Шпац на лестничном пролете, – завтра вернется... Первый день власти Гитлера. Отец небесный.
В окнах гаснут огни, один за другим. Снег на улице скрипит под ногами.
Александр в эту ночь не спит. Он в старом здании еврейской ешивы в городке металлургов. Как только радио провозгласило сообщение, он поторопился на вокзал, и сел поезд – в городок металлургов, к дяде Самуилу.
Слабая коптилка, писк мыши в углу. Высокий ростом, согнувшись, смотрит в окно дядя Самуил. Он в черном пальто. Его седину, длинные пейсы, зачесанные за уши, высвечивает ночь. За ним стоит Александр, прижавшись спиной к стеклянной дверце шкафа, в котором лежит – огромный молот. Этим молотом разнесли много лет назад бандиты принца Боко, первую построенную в городке синагогу. Молот хранится здесь, как напоминание. Вдалеке, между жилыми домами, из острых камней мостовой, торчат два роскошных столба с разбитыми капителями – последние свидетели того великолепного здания синагоги, разрушенной принцем Боко и его головорезами. Ночью водрузили на разбитых капителях колонн два красных флага с черными свастиками.
– Они идут.
Они идут из всех узких петляющих переулков на площадь. Теснятся вокруг этих двух столбов, увенчанных флагами, тянущимися ввысь на фоне темных лесов в горах.
– Принц Боко вернулся.
На шоссе тяжкий марширующий топот, в воздухе языки пламени факелов. Улицы беспрерывно выплевывают людскую массу, словно целое войско вырывается из тьмы лесов. На свету, напротив семинарии – огромная надпись:
Когда кровь евреев с ножей брызнет,
Станет намного лучше нам в жизни.
– Дядя Самуил, вы должны немедленно покинуть город.
Рев сотрясает стекла окон семинарии:
– Хайль! Хайль! Хайль!
– А что ты будешь делать, сын мой. Вернешься туда?..
– Нет, дядя Самуил, у меня еще нет права вернуться. Я еду в Лондон, добиваться от народов мира – открыть ворота перед преследуемыми людьми.
– Станешь ходатаем, сын мой. Провозвестником ты уже был, хотел стать создателем еврейского государства, и, в конце концов, стал ходатаем. Точно, как Гершеле Катина, над которым вы в вашей юности посмеивались. Он тоже был ходатаем во имя евреев у графов страны в начале средних веков. А ты, сын мой, – в наши дни. Выясняется, что во все времена евреи нуждаются в ходатаях.
– Придет конец и ходатайству, дядя Самуил.
– Конец, – бормочет дядя Самуил, – да, конец.
Глаза их устремлены на двух крепких парней, карабкающихся на колонны Рука одного из них протянута вверх. Желтое лицо дядя Самуила искажается. Парень слева уже сумел добраться до флага. Победитель протягивает руку к людской толпе.
– Да здравствует Адольф Гитлер! Освободитель народа!
Эхом отзываются темные леса на горизонте.
– Хайль! Хайль!
– Дядя Самуил, вы должны уехать. Немедленно.
Щепотка табака в каждую ноздрю, покашливание. Дядя Самуил спокойно отвечает:
– Я, как и ты, не мог вернуться в мой дом, ибо не закончил писать книгу, а до этого я ешиву не покину. Последнюю главу я должен завершить.
Когда дядя Самуил говорит о своей книге, его всегда окружает ореол тайны, отдаляющий его от всех окружающих его людей. Всегда все замолкали, когда дядя начинал говорить о своей книге.
– Завершить последнюю главу! Завершить! – и он протягивает палец в сторону окна.
– Дядя Самуил, я обещал Монике и Габриелю, что в момент беды я не оставлю вас одного. Я не смогу заняться ходатайством во имя евреев, пока вы находитесь здесь. Сделайте то, что я прошу, во имя остальных, которых преследует беда.
– Что мне следует сделать, сын мой?
– Моника и Габриель сохранили для вас особняк на старой латунной фабрике. Все там готово к вашему приезду. Там же находятся молодые халуцы, которые готовятся к репатриации в страну Израиля. Будь среди них, и там заверши свою книгу.
– Ты смеешься надо мной! Сидеть среди евреев-халуцев, которые больше не хотят ими быть, а слиться с чужими народами, создать на Святой земле светское государство, и писать мою книгу? Среди евреев без Бога в душе?
– Дядя Самуил, молодые халуцы не с Богом, вы правы, но Бог с ними. И потому, что Он с ними, они – с Ним. Несмотря на все, они всегда с Ним.
– Сын мой, ты ходатайствуешь и за них. Ты стал ходатаем во всем.
– Я ходатайствую во имя всех нас, и потому прошу вас уехать туда и там писать свою книгу. Дядя Самуил, они нуждаются в вас, а вы – в них.
– Ты снова надо мной смеешься! Это еще было в тебе и в твоих друзьях в юности. Но в эту ночь перестань это делать...
– Дядя Самуил...
Но дядя Самуил резким жестом отмахивается от Александра, и поворачивается спиной к площади. Его высокая фигура загораживает узкое окошко семинарии, так что пылающая ночь исчезает.
– Посмотри, сын мой, как я выгляжу. Твоим халуцам не нравится такой вид еврея. Они будут надсмехаться надо мной. Нет у твоих халуцев никакого интереса к такому еврею, как я.
– Вы ошибаетесь. Они примут вас с уважением. Они будут вас охранять. Никому не дадут нанести вам вред. Вы знаете меня с молодости. Я не умею говорить высоким штилем, но искренне говорю вам, если там начнутся беспорядки, они будут вас защищать, отдадут жизнь за вас.
– Отдать жизнь во имя чего-то или кого-то, сын мой... это еще не все.
Александр продолжает говорить:
– Дядя Самуил, все, что там происходит, на старой латунной фабрике, принадлежащей семейству Штерн, должно быть вами записано в семейной хронике.
– Эту главу вы силой навязали семье, – сердится дядя Самуил, – вы, сыновья. И нет у меня желания писать эту навязанную главу.
– Дядя Самуил, каждое поколение видит иудаизм со своей точки зрения. Каждое поколение заново творит и обновляет свое иудейство. То, что вы говорите, красиво: вернуть живую душу в тело, борющееся с агонией, в тело, которое не должно умереть. Да, дядя Самуил, на каждое поколение возложено создать заново иудейство.
– Вы стремились освободиться от иудейства.
– Нет, дядя Самуил, мы стремились освободить иудейство.
– Освободить иудейство навязыванием ему идеи освобождения, время которого еще не настало. Помни, сын мой, нет большей катастрофы для народа, чем идея освобождения, толкающего его к действиям до времени. Освобождение светским путем приведет к уничтожению, сын мой!
Александр шарит в карманах, ища сигареты, но забыл спички. Это его сердит. Ему необходимо закурить, потому что дядя исчез из его поля зрения, а вместо него, перед ним в окне стоит Нахман, и рассказывает историю своей семьи. Халуц Нахман говорит тяжелым голосом дяди Самуила.
– Помни, сын мой, крепко запомни. Семь домов на месте, где скрывается Мессия. Праведник может пройти из дома в дом свободно, пока не доходит до дома Мессии. Три стены огня окружают его, три стены пылающих головешек. И надо их преодолеть, чтобы дойти до Освобождения.
Дикий вопль потрясает стены семинарии. Батальон штурмовиков проходит по улице. Вооружены они молотками, лопатами, вилами, тяжелыми молотами, слышно по голосам, что они пьяны.
– Надо погасить коптилку.
Тем временем два ловкача сняли со столбов флаги со свастиками. Штурмовики приблизились к столбам, масса вокруг освещает их факелами. Во всех окнах – свет. Все подоконники, здания, крыши забиты людьми.