Дети — страница 81 из 128

И Курт посвящал ее в принципы своего мировоззрения, говорил о духовных ценностях, истинах, добре и зле, взаимоотношениях человека и общества. Все поставлено на службу лишь классу и обществу.

Не всегда до конца улавливала Ирма смысл его объяснений, но верила каждому его слову. Детей у них не было. Ирма отдавала все силы детям, которые не были ее детьми. Однажды, зимним днем нашла в лестничном проходе их дома щенка, прижала его к груди и принесла в дом. Курт пришел, увидел стонущего щенка, глаза его сузились. Холодным голосом попросил выставить щенка за дверь. Ирма подчинилась, и, не найдя никого из соседей в доме, кто бы взял щенка, оставила его, голодного и дрожащего, на лестнице. Страх напал на Ирму. В сузившихся зрачках мужа и холодном его голосе ощущалась жестокость смертного приговора. Прошел год, и Ирма тяжело заболела. В партии перешептывались, что это неизлечимое заболевание крови. В тот год у нее совсем поседели волосы, лицо покрыли глубокие морщины, губы побледнели, движения замедлились и ослабели. Не было у нее сил работать в партии, и она закрылась в доме. В этот год в душе ее укрепилась вера в высшие силы. Когда она почувствовала, что обычные врачи втайне предрекают ей конец жизни, она стала искать спасения у врачей-гомеопатов и экстрасенсов. К ее удивлению, Курт поддержал эти способы лечения. Более того, в дополнение к этому, он предложил ей укрепляющие упражнения, и стал вместе с ней заниматься ими. Каждое утро они обливали друг друга холодной водой, спали не на матрацах, а только на голых досках. Но все это не помогало, силы ее иссякали. Это был год 1928 – год выборов, на которых коммунисты получили много голосов. Социал-демократы тоже весьма усилились. Рабочие партии стали мощным фактором в государстве. Именно тогда коммунисты объявили тотальную войну социал-демократам. Курт денно и нощно был занят на собраниях, где ораторствовал. После победы на выборах, замкнутость его души несколько приоткрылась. Он даже купил мягкое кресло для Ирмы, которая целыми днями сидела дома, и жизнь в ней таяла. Ждала, когда Курт с ней останется на целый день. В воскресенье, когда они обычно занимались вытиранием пыли с книг и полок, и Ирма взяла в руки книгу, огромный черный паук начал ползти в ее сторону. Книга выпала из рук и раздался ее истошный крик. Курт подумал, что она кричит от боли, и с высоты лестницы, на которой стоял, крикнул ей: – Успокойся, Ирма. – Глаза его сузились, голос был тихим и холодным.

Снова сильный страх одолел больную женщину. После этого случая она больше не участвовала в уборке книжных полок. Это было начало бунта, начало неподчинения ему. В ней пробудились желания, о существовании которых в себе она раньше и не подозревала. Чем больше таяли в ней силы жизни, тем больше она стала следить за нарядами. Тайком начала покупать цветные журналы мод, рассматривать принцесс, манекенщиц, модные одежды. В один из дней Курт застал ее врасплох сидящей в кресле с журналом мод на коленях. Он смолчал, только посмотрел на нее сузившимся взглядом. Ирма с трудом поднялась и бросила журнал в огонь печи. В этот момент он понял, что подчинявшаяся ему во всем женщина ушла из-под его власти в иную жизнь, и не мог с этим смириться. Время от времени он поглядывал на нее сузившимся взглядом. Прошло два года. Ирма умерла. В тот 1930 год в стране разразился кризис. Курт был погружен в борьбу против канцлера и его чрезвычайных законов, Ирма умерла в абсолютном одиночестве. Похороны ее походили на еще одну демонстрацию против чрезвычайных законов. Множество товарищей шли сплоченными рядами, держа в руках красные флажки. Курт – в первом ряду, глаза его были сухи, губы сжаты. У могилы жены не произнес ни слова, не издал ни единого вздоха.

«Я знаю великое мужество молчания, ты, что ли, этого не знаешь?» – словно бы говорили сейчас его глаза, упершиеся сузившимся взглядом в лицо Эрвина.

– Не было у меня больше сил молчать, – сказал Эрвин.

– Сядем и разберемся в деле, – сказал Курт, и указал на стул рядом с собой.

Но Эрвин сел напротив, чтобы глядеть прямо в лицо Курта. Говорить он будет только напрямую с ним. Только Курт может развязать ему язык. Но говорить начал все же рыжий приятель Герды прокурорским голосом, ставящим Эрвина перед судом. Голоса остальных присоединились к нему. Обвинитель за обвинителем. Отчеканивают фразы, как из протокола.

– Ты оставил партию весной этого года, когда состоялись выборы в президиум.

– Здесь, в этой комнате, ты назвал нас агентами Москвы, занимающимися здесь, в Германии, идолопоклонством.

– Предложил общий фронт с социал-демократической партией.

– Предложил выставить общего кандидата двух рабочих партий в президенты государства.

– Вступил с нами в острый конфликт из-за распространяемой нами листовки, в которой мы назвали социал-демократов – социал-фашистами.

– Провозгласил здесь, в этой комнате, за этим столом, что социал-демократы являются нашими единственными союзниками.

– Ты собираешься присоединиться к социал-демократической партии, Эрвин? – спрашивает его Курт спокойным тоном, лишенным всякой агрессивности.

– Нет, – отвечает Эрвин, встретившись с ним взглядом, – я не собираюсь присоединиться к социал-демократической партии, я – не социал-демократ. Если вы хотите выяснить путь этой партии от меня, то у вас ничего не выйдет. Все, сказанное вами сейчас, за этим столом, не отличается ни точностью, ни правдой. Разрешите мне их уточнить. Мне это важнее, чем вам. Несмотря на то, что я оставил партию, только в вас я вижу товарищей, и только с вами я готов разобраться в конфликте. Я не оставил партию из-за политических разногласий. Даже если я не согласен с лозунгами и политическими уловками, я бы не оставил путь моей жизни из-за них. Товарищи, в эти дни политика больше ничего мне не говорит. В эти дни реальность определяют совсем другие вещи. Замолкли в нашей стране голоса разума и совести. Духовные и моральные основы человеческого сознания нарушились. В эти часы поднимаются из глубин истории нашей чудовищные привидения и впиваются когтями в нашу плоть...

«Чудовищные привидения... Когда мы были юношами, я привел однажды Эрвина к себе домой. Он испуганно крутился среди чучел и недоразвитых, уродливых зародышей в банках. У банки с двухголовым зародышем теленка он сказал: «Как ты можешь каждый день смотреть на это страшное чудище?» Что делать, ответил я, отец их любит, и вся его гордость связана именно этим двухголовым существом. Давай, сказал он, разобьем эту банку и вышвырнем это чудище в Шпрее. Я испугался и сказал ему: ты сошел с ума? Отец выйдет из себя, и я даже не могу себе представить, что он со мной сделает. Если я сделаю это для тебя, сказал он, скажешь, что я силой заставил тебя сдаться мне. Меня охватил страх, я схватил его за руку и стал умолять: не делай этого! Если ты выбросишь отсюда этого страшного теленка, отец запретит мне с тобой видеться, и не будет у меня больше друга. Оставили мы чудовище плавать в формалине и вдвоем убежали из дома...»

Курт отводит взгляд от Эрвина в сторону рыжего партийца, хитрые глаза которого уже приготовили Эрвину засаду. Этот умеет планировать уловки. «Положись на меня», словно говорят его глаза Курту. И Курт опускает голову. «Сейчас запрещено мне колебаться вместе с Эрвином». Но тут же глаза возвращаются к рыжему ловкачу, и без всяких колебаний в душе возникает мысль: «Кто, по сути, представляет здесь партию, он или я?» Он поворачивается к Эрвину, покачивая под столом ногу.

– Целая страна, – говорит Эрвин, – всеми своим партиями, вырывается из областей разума и нравственности к власти силы и животных страстей, к безумию масс, к дикому подстрекательству и ничем не сдерживаемой лжи, к бунту и убийствам, к рукоплесканиям народа, открыто радующегося возвращению к звериным законам. Во имя идеи дозволено развязывание всех низменных инстинктов. Политическое убийство оказывается священнодействием. Товарищи, на последних выборах президента государства более тринадцати миллионов немцев проголосовало за Гитлера, а вовсе не за его политическую программу. Нет у него никакой сформулированной программы. Это просто дикая смесь осколков всяких политических программ и мировоззрений, уловок и манипуляций. Мы радуемся миллиону голосов, отданному за коммунистов на выборах. Судьбу нашу больше не решат выборы. Национал-социализм – это прямое, открытое, нагое, наглое обращение к свинскому началу в человеке!..

«Боже! Эрвина повторяет нравоучения моего отца, которые он читал мне все годы моего детства и юности. Может быть, я рассказал ему, что отец всегда цедил: человек – двуногая свинья... По отцу, жизнь вообще скроена из грубого материала. Человек ковыряется в ней, как мусорных баках, в поисках пищи и удовольствий. Но и мы... как говорит наш поэт: первым делом, – воевать во имя морали».

– Тринадцать миллионов немцев поддержали Гитлера, – говорит Эрвин в ставшее мертвенно бледным, лицо Курта. – Он обратились к свинскому началу в себе. Это на два миллиона больше, чем на предыдущих выборах, нацизм углубил свои корни в нас. Его больше не победить в политической войне. Товарищи, наш век своим духом отвернулся от всех понятий морали и разума. Нацисты – дети, воспитанные этим столетием. И все мы приложили к этому свою руку. У них, как и у нас, завершился период человеческой цивилизации. Есть ли сила, которая сможет им противостоять?

«Эрих Бенедикт Фидельман!» – Курт видит перед собой уродливое лицо служки церкви Петра. «Десять заповедей Эрвин выучил у Фидельмана. Над странным Бенедиктом посмеивались все, и только Эрвин по-настоящему его любил. Он приводил меня к нему, пытаясь подружить с ним. Но меня Фидельман не любил. Этот служка обладал шестым чувством в отношении людей. Смотрел на меня и говорил: «Мальчик, ты не умеешь ни смеяться, ни плакать». Эрвин приходил мне на помощь: он умница, у него трезвый ум. А служка отвечал: «Ум? Ум есть и у крыс, но сердца у них нет. Не ум отличает человека от пресмыкающегося, а – сердце...» Отец издевался над церковью и проповедниками. Эрвин привнес в коммунистическую партию принципы христианской морали».