— Такие наряды теперь не для нас. Ведь нелепо торговать картошкой в расшитой накидке из верблюжьей шерсти.
Вскоре он уже катил тележку по аль-Гамалии, где еще не забыли блеск его свадьбы. Сердце его сжималось, горло перехватывало. Тогда он прекращал зазывать покупателей, и глаза его наполнялись слезами. Он старался как можно быстрее оказаться в самых отдаленных кварталах, ходил там без отдыха, кричал с утра до вечера, пока не немели руки и не ломило суставы. Когда становилось невмоготу, он садился на землю и прислонялся к стене. Как тяжело ему было торговаться с женщинами! А как неловко было справлять нужду где-нибудь в уголке! Жизнь казалась какой-то нереальной. Сад, управление делами, покои с выходящими на аль-Мукаттам окнами вспоминались как сладкий сон. Он говорил себе: «В этой жизни нет ничего реального. Большой Дом, недостроенная лачуга, сад и тележка торговца. Вчера, сегодня, завтра. Я, наверное, правильно сделал, что решил обосноваться напротив Большого Дома. Так я хоть сохраню свое прошлое, в отличие от настоящего и будущего. Ведь и память можно потерять так же, как я потерял отца, как потерял самого себя». Под вечер он возвращался домой к Умайме, но не для того, чтобы отдохнуть, а чтобы продолжать строить хижину.
Однажды в полдень Адхам присел в квартале аль-Ватавит перевести дух и задремал. Внезапно он очнулся от шороха и, увидев, что мальчишки пытаются увести у него тележку, с криком вскочил. Один из них заметил это, свистнул своим подельникам, и те опрокинули тележку, которая должна была задержать преследователя. Огурцы рассыпались по земле, а мальчишки, как саранча, разбежались кто куда. Адхам рассердился на них так, что, забыв все приличия, выругался самой грязной бранью. Он нагнулся, чтобы собрать испачканный товар. Полный злости, он прокричал: «Почему твой гнев жесток, как испепеляющий огонь? Почему твое величие тебе дороже, чем собственные плоть и кровь? Как можешь ты наслаждаться жизнью, зная, что нас топчут, словно насекомых? О великий, есть ли в твоем Большом Доме место терпению, милости и прощению?» Он схватился за тележку и уже был готов зашагать с ней прочь от этого проклятого места, как вдруг услышал, как кто-то со смехом спросил:
— Почем огурчики, старина?
Перед ним стоял ехидно улыбающийся Идрис, одетый щеголем в яркую полосатую галабею, на голове у него красовалась белоснежная повязка. Адхам увидел улыбку Идриса и, хотя тот вел себя спокойно, у него потемнело в глазах. Он толкнул тележку, собираясь уйти, но Идрис преградил ему дорогу.
— Разве такой покупатель, как я, не заслуживает внимания? — удивленно спросил он.
Разволновавшись, Адхам вздернул голову:
— Оставь меня в покое!
Идрис продолжил издеваться:
— Разве таким тоном разговаривают со старшим братом?
Сдерживаясь из последних сил, Адхам проговорил:
— Идрис! Неужели тебе мало того, что ты со мной сделал? Я знать тебя не хочу.
— Как так?! Мы ж соседи!
— Мне претит соседство с тобой, но я решил остаться поблизости от дома, который…
— Из которого тебя выставили! — не дал договорить ему Идрис.
Адхам замолк, побледнев.
— Тянет туда, откуда изгнан. Да?
Адхам хранил молчание.
— Мечтаешь вернуться в дом, лис?! Ты слаб, но сколько в тебе хитрости! Так знай: я не допущу того, чтобы ты вернулся один. Даже если небеса рухнут на землю!
От обиды у Адхама раздулись ноздри:
— Разве мало того, что ты уже сделал со мной?
— А того, что сделал со мной ты, не мало? Меня выгнали из-за тебя, а ведь я был любимцем дома!
— Ты поплатился за свою заносчивость.
Идрис расхохотался:
— А ты за свою слабую душонку! В этом доме нет места ни слабости, ни силе. Лишь тирания отца. Он признает только собственную силу и прощает лишь собственные слабости. Он могущественен настолько, что погубил собственных детей, и слаб настолько, что женился на такой, как твоя мать.
Адхама это задело, его затрясло.
— Оставь меня! Цепляйся к равным себе.
— А твой отец не дает спуску ни сильным, ни слабым.
Адхам промолчал, лицо его стало еще мрачнее. Идрис продолжал насмехаться:
— Не собираешься отомстить ему?! Вот это хитрость! Все мечтаешь вернуться…
Он взял огурец, брезгливо взглянул на него и сказал:
— Торгуешь грязными огурцами! Не мог найти занятия достойнее?
— Меня устраивает эта работа!
— Это нужда тебя толкает. А твой отец в это время купается в роскоши. Подумай! Не лучше ли примкнуть ко мне?
— Такая жизнь не для меня! — разозлился Адхам.
— Посмотри, какая у меня галабея! Еще вчера в ней прогуливался ее недостойный хозяин.
В глазах у Адхама мелькнул вопрос, и он спросил:
— И как она тебе досталась?
— По праву силы!
— Украл или убил?!.. Мне не верится, что ты мой брат, Идрис, — печально заключил Адхам.
— Не удивляйся, я сын аль-Габаляуи! — захохотал тот в ответ.
Теряя терпение, Адхам крикнул:
— Дорогу! Отойди!
— Как будет угодно твоей глупости!
Он напихал в карманы огурцов, бросил на Адхама презрительный взгляд, плюнул в тележку и ушел.
Умайма стояла на пороге в ожидании, когда вернется Адхам. Тьма уже окутала пустыню. В хижине пылала одинокая свечка, словно ее держал в скрещенных на груди руках умирающий. Небо было усыпано звездами, и в их ярком свете Большой Дом казался огромным призраком. По молчанию мужа Умайма поняла, что лучше к нему не приставать. Она принесла ему таз с водой умыться и подала чистую галабею. Адхам вымыл лицо, ступни, переоделся, сел на пол и вытянул ноги. Она осторожно присела к нему поближе и виновато сказала:
— Если б я могла взять на себя часть твоей усталости!
Этим она только наступила на больное место, и он закричал:
— Замолчи! От тебя столько зла и несчастий!
Она отодвинулась от него подальше, и ее стало практически не видно.
— Ты напоминаешь мне о собственной глупости и беспечности! Да будет проклят тот день, когда я увидел тебя!
Услышав, как она зарыдала, он разозлился еще больше:
— Хватит слез! Это просится наружу твоя природная желчь!
— По сравнению с моими муками слова ничто! — донесся до него ее плачущий голос.
— Мне все равно, что ты говоришь! Видеть тебя не могу!
Он скомкал снятую одежду и швырнул в жену. Умайма застонала: «Живот!» Гнев его тотчас прошел, и он забеспокоился: не навредил ли? Уловив его настроение, она произнесла голосом, полным боли:
— Я уйду, если хочешь!
Умайма встала и заковыляла прочь.
— Не время капризничать! — закричал он и вскочил. — Вернись! Успокойся!
Он всматривался в темноту, пока не увидел ее возвращающийся силуэт, потом прислонился спиной к стене и поднял голову к небу. Ему хотелось удостовериться, что с ребенком все в порядке, но гордость не позволяла. Адхам решил, что сделает это чуть позже. Вместо этого он сказал:
— Помой огурцов на ужин!
11
Отдых имеет свою прелесть и здесь, где нет цветов и щебечущих на ветках птиц. Суровая земля пустыни ночью становится настолько загадочной, что внушает мечтателю все, что он может вообразить. Над ним небесный купол, усыпанный звездами, в хижине — женщина. Одиночество красноречиво. Печаль — как уголь, погребенный под слоем золы. Высокая стена дома манит истосковавшегося. Как же сделать так, чтобы мой стон дошел до слуха всевластного отца? Мудрее забыть о прошлом. Больше-то у нас ничего не осталось! Ненавижу свою слабость! Проклинаю свою низость! Я приму это наказание и подарю ему внуков. Птица, вольно порхающая по саду, куда счастливее меня. Глаза мои соскучились по воде, журчащей меж розовых кустов. Где же аромат лавсонии и жасмина? Где прежняя беззаботность и игра на свирели? О жестокосердный! Прошло уже полгода, а сердце твое — твердый лед.
Издалека послышалось, как Идрис гнусаво запел: «Чудеса, Аллах! Чудеса!» Идрис развел костер перед своей лачугой, огонь полыхнул как метеорит, рухнувший на землю. Его жена ходила взад-вперед, выпячивая живот, подавала ему то еду, то питье. Когда Идриса свалил хмель, он заорал в тишине, обернувшись к Большому Дому: «А, час мулухии[4] и жареных цыплят! Не забудьте добавить себе яду, домочадцы!» — и снова загорланил.
Адхам с сожалением отметил про себя: «Каждый раз, как я уединяюсь с наступлением ночи, приходит шайтан, разжигает свой костер, буянит и лишает меня покоя!» На пороге появилась Умайма. Оказывается, она еще не ложилась! Она выглядела болезненной из-за беременности и усталой от трудов и нищеты.
— Не спишь? — коротко спросила она.
— Дай хоть часок насладиться жизнью! — с раздражением бросил он.
— Но ты должен отдохнуть, ведь завтра на заре идти с тележкой.
— Только наедине с собой я чувствую, что я хоть в чем-то господин. Смотрю на небо и вспоминаю счастливые дни.
Она громко вздохнула:
— Только б застать, как твой отец будет выходить из дома или входить. Я брошусь к его ногам и буду умолять.
— Сколько раз говорил тебе: прекрати думать об этом! — испугался Адхам. — Этим жалости у него не вызовешь.
Она долго молчала, потом прошептала:
— Я думаю о судьбе ребенка, которого ношу под сердцем.
— Я тоже постоянно о нем думаю, но я уже превратился в скотину.
— Клянусь, ты лучший человек на свете, — с горечью проговорила она.
— Какой же я человек?! — рассмеялся Адхам. — Животное, занятое исключительно поиском пищи.
— Не отчаивайся! Знаешь, сколько тех, кто начинали также, а затем добивались достойной жизни, открывали лавки и строили дома!
— Беременность точно лишила тебя рассудка.
— Ты станешь знатным человеком. И наш мальчик будет расти в роскоши.
Адхам развел руками.
— Напиться пива или накуриться гашиша, чтобы во все это поверить?
— Надо трудиться, Адхам.
Он вспылил:
— Горбиться ради куска хлеба — настоящее наказание. Я беззаботно жил в саду: смотри себе на небо да дуй в свирель. А сейчас я — животное. День и ночь толкаю тележку, ради того чтобы вечером съесть какое-то дерьмо, чтобы были силы подняться утром. Надрываться за пропитание — худшее из наказаний. Настоящая жизнь — в Большом Доме, там не надо гнуть спину за кусок хлеба, там радость, красота и веселье.