"Дети небесного града" и другие рассказы — страница 17 из 42

В самом начале осады, другой мальчик, сын матроса, Кузьма Горбаньев, явился на четвертый бастион и стал проситься служить при пушках.

— Куда тебе, такому малышу, на бастион? — сказал командир.

— Ваше благородие, возьмите. Я не маленький. Мне уже тринадцатый год. Я только ростом мал. Возьмите, — умолял мальчик.

— Ты только другим станешь мешать, а пользы не делаешь, возражал командир.

— Никак нет-с, ваше благородие, — отвечал мальчик. — Нам это дело привычно. Мы с детства около пушек.

— А если тебя убьют или ранят. Разве ты не боишься?

— Я ничего не боюсь. Бог милостив. Может, и не убьют. А коли убьют… что ж? На то воля Божья!

Маленького храбреца приняли на бастион. Он оказался славным и усердным помощником и сильно привязался к солдатам и к своему бастиону. И когда пролетали пули или лопались гранаты, мальчуган даже не убегал, не прятался. Вскоре мальчик был сильно ранен в ногу. Сделав ему перевязку, доктор привел его в чувство и велел идти в лазарет.

Но бесстрашный мальчуган убежал вместо лазарета на свой бастион, стал помогать морякам и ни за что не хотел идти в госпиталь.

Другой юный герой, сын матроса, Максим Рыбаченко сначала собирал с другими ребятами неприятельские ядра в оврагах и в поле и приносил их на бастион. Офицеры и матросы всегда смеялись и шутили с живым быстроглазым мальчуганом.

— Ты бы к нам на службу шел, приятель, говорили они. — Мы тебе дадим банник, станешь пушки заряжать.

— Позвольте. Я очень даже хочу. Я останусь, отвечал шустрый мальчуган.

— Тут у нас страшно. Бомбы и пули летают.

— Я их ничуть не боюсь, дядюшка. Одна меня чуть не зацепила. Я от нее убег.

— Ну, приятель, коли она тебя зацепит, — не убежишь, — смеялись солдаты.

С тех пор мальчик постоянно просился на бастион. И очень обрадовался, когда ему позволили остаться.

Бывали дни, когда ядра и бомбы то и дело попадали в бастион, разрывались, ранили и убивали бравых матросов. Рыбаченко всегда бесстрашно помогал «дядюшкам», все подавал, возился около пушек, угождал раненым и в глаза смотрел, чтобы всем услужить. За 11 месяцев осады мальчик не был ни контужен, ни ранен. Он тоже был награжден георгиевским крестом.

Дети тогда в Севастополе знали одну игру — в войну. На всякой площадке были построены маленькие батареи, обведенные траншеями. Вместо флага развевался кусок красной тряпки. Вместо пушек поставлены были бревнышки, круглые комки грязи служили ядрами. Горсть мелких камешков с успехом заменяла бомбу, особенно если разбивалась о головы осаждающих удальцов.

Штурмы назначались ежедневно то в одном, то в другом углу слободы, и к назначенному месту стекались ребятишки всего околотка.

Начиналась осада. Строились бастионы, батареи, проводились траншеи. Осажденные делали вылазки, давали полевые сражения на кулачки. Бывали дни жестоких боев, осаждающие с криком «ура» брали крепость. Очень часто ребятишки, разделившись на две команды, из-за канавок, изображавших траншеи, бросали друг в друга начиненные порохом бабки. Вставленный внутрь фитиль производил разрыв незатейливого снаряда. Осколки, разлетаясь, до крови ранили маленьких героев.

— Егорка ранен! Братцы, Егорка ранен! — кричала толпа мальчишек, окружая товарища, на щеке которого виднелась кровь.

Раненого тащили на воображаемый перевязочный пункт, где девочки, в роли сестер милосердия, обвязывали Егорку тряпками.

Дети разыгрывали целые сражения. В особенном почете были: Синопское, Инкерманское и Балаклавское.

Храбрейшему из мальчуганов давали имя Нахимова. Он руководил боем. Часто все заканчивалось дракой. Одному нос разобьют, другому фонарей под глазами наставят или лоб раскроят.

Однажды подобное сражение, а именно «Синопское», кончилось очень печально. Маленькому, слабому мальчику тяжело и опасно разбили голову. Вступилась полиция. Разумеется, «Нахимов» и кто был помолодцеватее — удрали. В руки десятских попались четыре «турка» и девочка лет восьми. Всех их отвели в полицию. Решено было всем дать розог, чтобы впредь не затевали сражений. Приговор немедленно исполнили над «турками». Дошла очередь до девочки.

— Я не дралась, барин, ваше благородие! — кричала и рыдала девочка. — Простите. Я ведь не дралась.

— Врешь! Все вы там были.

— Нет, помилуйте, не были, вопила испуганно девочка. — Спросите всех. Все скажут, что не были. Я не дралась. Простите. Я была — Корнилов. Мы с пароходами оставались.

Маленького «Корнилова» помиловали.

Осада производила глубокое и сильное впечатление на детей, живших в Севастополе. Они больше ни о чем не говорили, как о войне. Слово «трус» считалось в то время самым оскорбительным, самым бранным.

Многие дети осиротели в эту войну, много было их ранено и убито.

На перевязочных пунктах среди раненых часто встречались женщины и дети. За ними особенно трогательно ухаживали сестры милосердия. Невозможно было смотреть без слез на этих маленьких страдальцев.

Война — это ужасное варварство!


Гришина милостыня


Гриша проснулся, подбежал к раскрытому окну и заглянул в сад. Из-за деревьев были видны поля, луга, покрытые цветами, зеленые тенистые леса, и все это сияло и улыбалось под ясными голубыми небесами.

Гриша торопливо натянул свои длинные серые чулки, полусапожки, матросский костюм — белый с синими каймами. Умылся, наскоро провел гребенкой по коротким темным волосам и побежал вниз, в столовую.

Отец его уже уехал в поле, а мама одна сидела за самоваром. Гриша поцеловал маму, выпил стакан густого деревенского молока и, не доев куска булки, схватил свою широкополую соломенную шляпу и выбежал во двор.

В такой прелестный летний день Грише не сиделось на месте: ему не хотелось ни одной лишней минуты быть в доме.

Все утро Гриша играл во дворе: сначала возился с лохматым Медведкой, потом играл в «лошадки» с сыном кучера, Сашкой. Потом стал швырять камешки в воробьев. Хотя он не попал ни в одного воробья, но они все-таки трусили и при каждом взмахе его руки с шумом перелетали с плетня на крышу сарая и с крыши — опять на плетень. Их перелеты очень забавляли Гришу. Щеки его разрумянились, темные глаза блестели. Гриша запыхался от беготни. Шнурок от ворота его матроски распустился, белые короткие штаны сбились, и одно колено, запачканное в земле, было уже все на виду.

Вдруг, в самый разгар беготни, у ворот показалась какая-то девочка в коротком рваном платье и в черной дырявой кофточке, покрытой разноцветными заплатками. Густые пряди белокурых волос свешивались ей на лоб, на щеки и падали на плечи. Ноги ее были босы и все в пыли. На руке болталась корзинка.

— Барин, миленькой. Подай милостыньку Христа ради, — робко проговорила девочка, увидев Гришу.

Гриша подошел к девочке.

— Ты — нищенка? — спросил он ее, отирая рукой пот с лица.

— Да, нищенка. Подай, барин, миленькой, — молвила девочка.

Гриша с любопытством посмотрел на нее.

Девочка была очень невзрачная, такая маленькая, худенькая, с загорелым лицом. Девочка, казалось, была чрезвычайно запутана, боязлива, и ее тоненький голосок дрожал от волнения.

Гриша разыгрался и расшалился не в меру.

— Тебе хлеба надо? Да? — спросил он, зажимая камень в кулак. — Подставляй руку!

И девочка доверчиво протянула к нему свою крохотную худенькую ручонку.

— На, бери! — крикнул шалун и положил ей в руку камень.

Девочка не бросила камня и ничего не сказала; она только посмотрела на серый камешек, потом сквозь слезы взглянула на Гришу и, понурив голову, тихо пошла дальше по пыльной пустынной дороге.



Нищая девочка. 1874 г. Худ. Илья Репин


Девочка ничем не обидела Гришу — ни словом, ни взглядом, ни движением, а между тем Грише вдруг стало невесело, и лицо его омрачилось, как будто на него пала тень. Что случилось?

Вокруг все так же хорошо и светло, как было и до прихода нищей. Солнце так же ярко, небо так же ясно, теплый легкий ветерок так же приятно веет в лицо. И воробьи чирикают так же задорно и с шумом летают взад и вперед, как бы приглашая Гришу поохотиться за ними, но Гриша и не смотрит на них.

Гриша был вовсе не злой, не жестокий мальчик. Он просто слишком расшалился, захотел пошутить с нищей, но шутка вышла плохая.

Гриша бросился на кухню, отрезал толстый ломоть хлеба и выбежал за ворота. Он взглянул направо, взглянул налево, девочки и след простыл. Он пустился по дороге в поле. По обеим сторонам дороги поднималась золотистая рожь. В поле было тихо, только жаворонок пел в голубых небесах. Гриша бежит, глядит по сторонам. Но девочки не видать. Гриша запыхался и остановился. Ушла! Не догнать!

Гриша, усталый, возвратился во двор и, держа в руке ломоть хлеба, прислонился к приворотному столбу.

Ему стало очень, очень грустно. Он все всматривался в поле, все думал: не покажется ли вдали девочка.

«Какая она маленькая, худенькая, — раздумывал Гриша. — Она просила у меня куска хлеба. Она, может быть, голодная».

Глаза его затуманились, по щекам потекли слезы, и сквозь слезы, как сквозь серую дымку, мерещилась ему желтая, колосистая рожь и над нею голубое небо.

Подайте ему эту девочку! Подайте ему эту нищенку! Он даст ей хлеба, принесет ей булок, подарит ей все свои серебряные деньги, отдаст ей все свои игрушки, отдаст ей все, все — даже ружье и барабан! Но девочки нет. Гриша плачет, мнет в руках хлеб, и его горячие слезы кропят ломоть ржаного хлеба. И отчего она не бросила камень? Зачем ничего не сказала ему? Теперь ему, кажется, было бы гораздо легче, если бы девочка швырнула в него камнем или выбранила его как-нибудь. Но она только сквозь слезы посмотрела на него и на камешек и молча ушла. Отчего она так посмотрела на него?

Когда Гриша вспомнил ее молящий, жалобный взгляд, ему стало так стыдно за свою глупую шутку, стало так тяжело, так мучительно больно, что он не выдержал и, ухватившись рукой за приворотный столб, горько зарыдал.