Звездой среди них была американка мисс Кларк. Она путешествовала с отцом, жизнерадостным и благодушным господином. Тридцать лет он только и знал, что «делал деньги», и вот, сделав и поместив их, наслаждаясь прибылями, он выполнял свою заветную, еще мальчишескую мечту – «объехать свет». Исполняющаяся мечта повергла его в давно забытое состояние десятилетнего мальчика.
Но мисс Кларк… Мисс Ива Кларк была высока, тонка, чрезвычайно модна и элегантна и очень шумна. Она была продуктом системы «прогрессивного воспитания», т. е. никогда не сидела, сгорбившись над книгой или согнувшись над тетрадью, а занималась спортом; знания же ловила на лету. Все замечательные открытия и новейшие теории века были уже применены к ней, начиная с порции непосоленного шпината, холодной электрической завивки и кончая психоанализом. Благодаря своему крепкому здоровью, унаследованному от отца, она всё перенесла и осталась красивой и здоровой. Но главная цель воспитания – «the pursuit of happiness», то есть умение «гоняться за счастьем» – не была достигнута. Гоняться то она гонялась, а счастливой не была. Ей постоянно чего-то для этого недоставало. Здоровье пока еще помогало ей переносить легко эту погоню, но в будущем – увы! она это знала, видела примеры – ее ждал «nervous breakdown»[10] и его последствия. Но это – потом, а сейчас она была красива и поражала своей внешней элегантностью – это было всё, и этим ей приходилось кое-как утешаться. Отец был вдов, в ней он души не чаял, да и она была хорошей, приятной дочерью. Ей ни в чем не было отказа. В общем, мисс Ива Кларк походила на чудный отшлифованный бриллиант в художественной оправе. Он сияет, когда на него падает свет. Но, подвергнутый испытанию большим огнем, он превращается в щепотку каменноугольной пыли, не имеющей никакой цены, и совершенно схожей с пылью от других, совсем не драгоценных предметов.
Мисс Кларк одна могла наполнить любую гостиную шумом, суетой, беспокойством. Она везде держала себя так, будто прием делался исключительно ради нее, в её честь, роль же остальных гостей была в том, чтоб смотреть, слушать и любоваться ею.
В другой комнате, в малой гостиной, три господина вели оживленную, глубоко волновавшую их беседу. Это были три русских профессора, отчасти известные и за границей. Говорил один из них – с лицом смуглым, большими темными глазами, очень заметной и привлекательной внешности. Он говорил с жаром и с болью. Со стороны могло показаться, что он произносил надгробное слово перед открытой могилой дорогого ему существа. Время от времени второй профессор сочувственно похлопывал его по плечу и вставлял два-три слова, как бы выражая соболезнование. У этого профессора была замечательная наружность. Его очень бледное, почти прозрачное овальное лицо носило аскетический отпечаток. Небольшая темная бородка еще более оттеняла его бледность. Глаза, серо-зеленого цвета, положительно излучали свет. Они светились, но казалось, что он ими не видел – такая в них была отрешенность от мира. Казалось, если он даже и видел, то не то, что все другие, а какой-то иной мир, лежащий за пределами нашего, и куда за ним никто не мог следовать. Его руки, прозрачные, тонкие, были необыкновенной красоты.
Третий профессор очень внимательно слушал и не говорил ничего. Он был неприятен, некрасив по наружности: короткий, полный, неуклюжий, с тяжелой головой, широким лицом и вздернутым носом. Он очень походил на Сократа, но эта мысль едва ли кому приходила в голову при взгляде на него. Одет он был не только очень бедно, но и очень грязно, неряшливо, почти в лохмотья. И все же он держал себя с непринужденностью светского человека, не испытывая, по-видимому, никакого стеснения от контраста своей одежды и окружающей его роскоши.
Хозяйка подошла к этой группе и представила мистера Райнда.
Профессор Петров, едва поклонившись, продолжал свою речь, лишь из вежливости к новому гостю перейдя на английский.
– Каково же мое положение теперь? – начал он с горечью. – Самое основание науки, которой я отдал жизнь, потеряно. Поскольку я принимаю принцип, что пространство и материя – одно, физика, как точная наука, прекращает для меня существовать. Закон Ньютона меняет смысл. Подумайте, вся красота, вся гармония мироздания для меня разрушена… А электричество? Свет? Мы снова ничего не знаем о них, мы ими пользуемся, но уже как дикари, не зная их сущности. Ученый превращается в невежду. Мы – представители точных наук – должны объявить миру, что точных наук нет, что наверное мы ничего не знаем… – и, сделав трагический жест рукой, он поник головою.
Профессор Волошин сострадательно похлопал его по руке:
– Это не в первый раз случается с точным человеческим знанием, – произнес он мягким тоном, каким успокаивают дитя.
– А химия? – начал опять профессор Петров, и голос его был полон жёлчи. – Что сталось с нею? Мы даже не знаем, что такое вода, так как и наше Н2O разочаровало нас. Вода – больше, чем это. Что такое телефон? Никто в мире теперь не знает, что это. Основа его работы зижделась на том, что он сделан из металла. Но один дурак сделал его из дерева – телефон так же работал. Согласно нашей теории, деревянный телефон не мог, не смел работать, но он работал – и с тех пор я уже не знаю, что же такое мой телефон. Я им пользуюсь, я плачу за него, но он – таинственный незнакомец на моем столе. Он мне сделал вызов, и я не постиг его тайны. Я могу его сделать, но я не могу его понять. Я с каждым новым научным открытием превращаюсь всё более в изумленного невежду и не могу к этому привыкнуть. Эти открытия разрушают, казалось бы, вечные, испытанные законы науки. Свод законов науки разрушен. Мир превращается в хаос. Люди превращаются в дикарей. Они, конечно, умеют делать свои отравленные стрелы – я подразумеваю машины войны – и надеются, что этим всё спасено. Мозг человека в будущем сузится, он уже сужен, и человек начнет истреблять тех. кто попробует обратить его внимание на это обстоятельство, потому что больной боится доказательств своей болезни! – и снова профессор Петров поник головой.
Через минуту он начал снова.
– Перейдем к моральной стороне вопроса. Имею ли я право преподавать физику в университетах, если мне очевидно, что я не понимаю ее явлений, не могу их толком объяснить, могу их только описывать, если физика для меня уже не является сводом точных знаний, за какой я должен ее выдавать. Конечно, в ней остаются еще кое-какие надежные гипотезы, но и они могут завтра оказаться ложными. В чем мой долг? Имеем ли мы право сознательно обманывать наших детей в университетах, изображая им мир в том виде, в каком он вообще не существует?
Все эти речи удивили мистера Райнда до чрезвычайности.
– Профессор, – начал он учтиво, – позвольте вам заметить, что существует, помимо умозрительной, и практическая сторона жизни. Разве невозможно было бы для вас предоставить последнее слово практике? Действительная, материальная жизнь показывает, что те законы наук, в которых вы обманулись, всё равно могут быть прилагаемы к жизни практической – и они действуют. Они делают жизнь богаче, удобнее, легче. Я не понимаю поэтому вашего глубокого огорчения. Мы имеем воду; при нуле градусов она всегда превращается в лед, не может не превратиться, так же, как не может и не закипеть при надлежащей температуре. Значит, сомнение в точности законов природы существует – фактически – в вашем мозгу. Оно ни в чем не нарушает работы этих законов для человечества, которое спокойно продолжает ими пользоваться для своих выгод. Значит, катастрофы нет. Вы учите студентов полезным практическим знаниям. Человечество вам благодарно. Так отчего же вы так безмерно огорчены?
– Сэр, – отвечал профессор Петров, – я огорчаюсь безмерно потому, что мои сомнения означают конец нашей цивилизации. Всё, что нас беспокоит сейчас: войны, экономические неурядицы, неустойчивый, неспокойный дух народов, – все это логические и уже видимые следствия того, что я думаю, это – плоды моих сомнений в устойчивости тех истин, на которых построена нынешняя цивилизация и общество. Во мне – интеллектуальный микроб, и он растет, он размножается, заражает другие умы и – в конечном итоге – разрушает, приводит старую цивилизацию в хаос. Она гибнет. Это уже случалось в истории человечества. Это, сэр, огромное несчастье. При виде его приближения невозможно сохранять спокойствие духа. Сэр, считайте всё, что вы называете цивилизацией, уже погибшим. Знание создает. Сомнение разрушает. И это и есть факт более непреложный, чем тот, на который вы изволили ссылаться. Знайте, вода может и не закипеть, если произойдет кое-что с плотностью воздуха.
– Но, сэр, – начал мистер Райнд очень осторожно, – зная, какое несчастье человечеству несут ваши сомнения… не могли бы вы… просто воздержаться от их высказывания… Тем временем, мир оставался бы в прежнем виде, люди, не зная ваших идей, продолжали бы жить спокойно.
– Сэр, – отвечал профессор Петров горько, – правда имеет такое главное свойство: она делается известной. Она имеет свойство выходить наружу при всяких обстоятельствах, как оы искусно ее ни прятали. Смотрите! – и он показал куда-то рукою, – вон там родилась идея, идея истины. Она родилась и уже живет сама по себе, независимо от того, что и как с нею хотели бы делать люди. Разве внутри вас самих нет таких истин, которые вам мешают жить с комфортом, которых вы не хотите знать, не хотите видеть – и всё же они живы в вас, и вам их не уничтожить. Поэтому, достойнее всего для человека – быть мужественным и смотреть в лицо истине. Возможно, человек и рожден для одного этого.
Мистер Райнд не знал, что сказать. Он искал поддержки, – Что бы вы возразили на это? обратился он к профессору Волошину. Тот поднял на него свои сияющие глаза:
– Я – философ. Метафизик. Наша область – духовные ценности и построения. У нас нет кризиса. Мы ничего не потеряли.
– Сэр, – продолжал мистер Райнд, – хозяйка дома мне сказала, что вы уже двадцать лет работаете над книгой о бессмертии души и всеобщем воскресении. Могу я вас спросить, в какой мере задевают всё же и вашу область сомнения вашего коллеги?