– Но ваша жизнь, Даша? Ваша единственная, неповторимая жизнь…
– Не говорите: ваша жизнь. В деле партии мы живем вместе. У нас общая наша жизнь.
– Но она пройдет, и никто не вернет вам юности. Вы проводите ее в лишениях. Это – мученичество.
– Что за слово «мученичество»! Мы не герои, не поэты – мы работники, строители будущего. То, что мы делаем, – наша работа, черный труд. Мы работаем из чувства долга перед человечеством и чувства личной чести. Человечество должно превратиться в одну дружную и веселую коммуну. Тогда для него откроются и другие задачи.
Постепенно мистер Райнд всё более узнавал о Даше. Ей было двадцать лет. Она жила среди лишений. Она ничего не знала о роскоши или комфорте, например, она никогда в жизни не ела шоколада. Узнав об этом, мистер Райнд купил ей большую роскошную коробку лучших шоколадных конфет, но она отказалась ее взять, не желая «развивать в себе губительных привычек, потребности в излишествах» – и она говорила это ему в обычном серьезном и строгом тоне. Она жила, как аскет, вела себя, как стоик. У нее никогда не было отдельной комнаты. У нее никогда не было никаких модных вещичек, сувениров, украшений, безделушек. Подобно другим девушкам в партии она стригла волосы не потому, что это было модно, а потому, что короткие волосы требовали меньше воды и мыла и меньше времени для того, чтобы держать их в порядке: их не надо заплетать в косы или укладывать на голове. Дашино время по-настоящему принадлежало партии. Правда, она носила на голове круглый гребешок, но он стоил дешевле, чем стоили бы шпильки, которые легко теряются.
Мистера Райнда просто ужасало всё это.
Он не мог себе представить, что есть на земле такие девушки, как Даша, без шелковых чулок, пудры, хорошенькой сумки, соломенной шляпы, лент, кружев, духов, брошек, колец, шарфов, зонтиков, ожерелий, карманных денег – и, главное, без стремления их иметь.
Мистер Райнд жалел Дашу, Даша жалела мистера Райнда.
Она категорически отказывалась от всяких подарков. Партия даст ей всё, что необходимо. Личной собственности ей не нужно.
И всё же однажды, остановись у витрины цветочного магазина, она долго смотрела на розы. В сумрачный, зимний день они казались необыкновенно прекрасными.
– Интересно бы знать, – медленно произнесла Даша, – кто, когда и кому дарит такие цветы?
– О! – воскликнул мистер Райнд, – Скажите мне, когда день вашего рождения, и я буду посылать вам их каждый год, где бы вы ни находились.
– День рождения… – повторила Даша, и он вспомнил, что у Даши не было и «дня рождения».
– Хотите, я вам куплю эти цветы?
– Нет, не хочу, – ответила Даша.
– Вы подождете до тех пор, пока всё человечество будет в состоянии покупать розы? Ваш идеал: все девушки мира получают одинаковые розы в один и тот же день и час. Ни одна не осталась без букета. Не правда ли?
В его голосе звучала насмешка. Но товарищ Даша всегда принимала вызов.
– Да, я подожду, – отвечала она. – Но вы, когда вы садитесь утром за завтрак… разве вас оскорбляет мысль, что такую же точно чашку чая выпивают все в отеле, вообще, многие в мире. Это не портит вам аппетита? Что бы вы предпочли: съедать вашу каждодневную утреннюю яичницу, зная, что мир полон голодных, или же зная, что все люди в мире по утрам едят совершенно такую же яичницу? И в каком случае она показалась бы вам вкуснее?
У мистера Райнда появилась мысль познакомить Лиду с Дашей и посмотреть, что из этого выйдет. Не обнаруживая перед ними этого намерения, он подготовлял их встречу. По его рассказам обе уже хорошо знали друг друга. Свидание же он устроил как бы совершенно случайно.
Они встретились в гостиной мистера Райнда – лицом к лицу – и сразу же узнали друг друга. Обе нерешительно отступили на шаг.
– Познакомьтесь, – сказал мистер Райнд простодушно.
Обе заколебались. Затем Лида, первая, протянула руку. Даша задержалась с ответным жестом. Она сумрачно вглядывалась в Лидино лицо и потом медленно, нехотя, протянула и свою руку.
– Вот вы и познакомились! – обрадовался мистер Райнд. Будьте друзьями! – Но он первый почувствовал, что голос его прозвучал фальшиво.
Глава семнадцатая
– Дети, споем молитву, – сказала игуменья. Им, пожалуй, более ничего и не оставалось делать, как петь. В монастыре не было пищи, и никто сегодня не ужинал. Игуменья всегда старалась дать религиозное оправдание всякому лишению: последнюю неделю она жила в этом монастыре, перед своей поездкой в другие, основанные ею два монастыря – и вечерами, когда не было ужина, объявляла, что надо попостничать и помолиться, чтобы ее поездка прошла благополучно, а в монастыре, во время ее отсутствия, все жили бы в полном здравии и покое.
– Споем! – сказала она девочкам, толпившимся около нее, и сама запела «О тебе радуется, Благодатная…» разбитым тонким, но верным голосом. Девочки подхватили дружным, старательным хором.
Спели.
– Ну, а теперь еще споем, – снова предложила игуменья и запела: «Не имамы иные помощи, не имамы иные надежды…»
Девочки стояли небольшой стайкой и пели истово и старательно. Неуклюжие, в своих длинных серых платьях и белых платочках, они напоминали стайку птиц, затерянных и жалких. Игуменья пела сидя. Она и молилась теперь иногда сидя. Ее многочисленные и страшные болезни решительно тянули ее к могиле. Чувствуя, что конец приближается, она всё чаще впадала в тяжелую, глубокую задумчивость, как подобает христианину, стоящему одной ногой уже в могиле.
Мать игуменья не отличалась большим умом, к тому же она не получила и хорошего образования. В ней совершенно не было ни гордости, ни лицемерия. Поэтому просто и искренне, с необычайной ясностью, она видела и самое себя и свои грехи. Грехов было много. Ей казалось, что нет ни заповеди, ни церковного правила, против которых бы она не согрешила, – если не делом, то уж, наверное, либо словом, либо помышлением. Взять, например, пост. Разве не нарушала она постов? Правда, исключительно по болезни. Ну, а что если и болезнь-то посылалась свыше именно для испытания ее твердости в постах? Потворство своим слабостям… Вот и сегодня, выпила чашечку чайку до обедни, а пить его надо было после. Хорош пример для монахинь! Это грехи делом. А словом? Мать игуменья любила поговорить. Знала это, каялась – и всё-таки любила поговорить. Да, а в разговоре как легко сказать лишнее! Обильны, неисчислимы были грехи ее словом. А помышлением? Тут она в сокрушении закрывала глаза и печально качала головой. Темная, темная область – эти человеческие помышления! И откуда только они возникали, и почему? Молиться надо.
Склонив голову, она пела. Ее голос, слабый, но верный, подымался над детскими неуверенными голосами, он вел их.
Спев молитву, девочки перекрестились и стояли в безмолвии, неподвижно, склонив головы. Но из-под платочков кое-кто переглянулся, незаметное волнение прошло между ними, и одна девочка, как очевидно было условлено заранее, выступила вперед и спросила:
– Матушка игуменья, видели ли вы когда Божию Матерь?
– Дважды, – ответила игуменья. Вопрос как будто разбудил ее и перенес из мира скорби и сокрушений в обитель радости. Лицо ее, измученное болезнями, осветилось детской улыбкой.
– Владычицу я видела дважды. В первый раз – была я тогда совсем маленькой девочкой. Привели меня в монастырь, я знала, что навсегда. Оставили в келье одну. Дверь закрыли. Я всего тогда боялась. Стало мне страшно в той келье, и я решила бежать. Я подкралась к двери, открыла ее. И там, за дверью, в светлых одеждах стояла Она… – Игуменья замолкла.
– Что же Она вам сказала, матушка игуменья? спросила та же девочка.
– Ничего не сказала. – Игуменья как будто бы удивилась вопросу. – Что тут было сказать? Она знала, что тяжкая жизнь ожидала меня в монастыре. Она только посмотрела на меня и засмеялась.
В углу комнаты заскрипел стул. Это был условный знак, предостережение. На стуле сидела мать Таисия. Постоянная готовность игуменьи смеяться была открытой раной в сердце Таисии, сторонницы сурового и скорбного благочестия. По ее мнению, истинному христианину в этом мире не над чем было смеяться. Его удел слезы. И уж менее всего приличествует смех монахине. Но игуменья, вопреки правилам внешнего благочестия, смеялась часто и, как казалось матери Таисии, всегда там, где совсем не следовало бы. Вот и теперь, описывает видение, а где смысл его, где наставление? Владычица сошла с небес, чтоб засмеяться! Она сердито двигалась на своем стуле, и он скрипел. Игуменья услышала знак. В этот последний период своей жизни она с готовностью признавала свои грехи, не спорила с матерью Таисией, сразу винилась.
– Довольно разговоров на сегодня, – сказала она сурово. – Споем еще одну молитву – и спать.
Кто-то постучал в дверь с обычной молитвой: – «Во имя Отца и Сына и Святого Духа»…
– Аминь, – сказала игуменья, и дверь отворилась. Молодая монашенка доложила о посетительнице.
Посетителей принимали в монастыре во всякое время дня и ночи. Были такие, кто и приходить мог только скрываясь, ночью: иные из стыда или страха перед людьми, другие – перед самим собою. Верующие коммунисты приходили молиться глубокой ночью. Но сейчас было еще не так поздно, всего девять часов. Посетительница, женщина пожилая, на вид очень утомленная, была одета бедно. В руках у нее был узелок.
Глаза игуменьи с большой живостью остановились на узелке. Она оглядывала его, как бы стараясь проникнуть в тайну его содержимого. Посетительница начала обычный обряд приветствия: сначала крестясь на иконы, потом кланяясь игуменье, начала словесное приветствие. Но игуменья перебила ее:
– А что тут у вас в узелке-то?
Стул заскрипел в углу, но игуменья на этот раз была глуха к знакам. Она – весь этот вечер – что бы ни делала, как бы ни молилась, ни пела, как бы ни направляла мысли «горе́», – она всем сердцем, всем своим земным телом чувствовала, что дети в монастыре не ели с полудня.
– Тут съестные припасы, – сказала посетительница, видимо обиженная, что ее плавную речь прервали. – Но, прежде всего, я хотела бы вам сказать, я хотела бы вам объяснить…