О своих чувствах он сообщил Глафире в прямой и несколько грубой форме. Она обиделась сначала. Но он тут же добавил, что ему неизвестна манера, в какой об этом говорится по-русски, к тому же он знает недостаточно слов. Глафира засмеялась. Она в ту минуту была далека от мысли, что сможет когда-нибудь принять предложение. Чтоб смягчить отказ, она заговорила о невозможности оставить семью. И тут оказалось, что Умехара-Сан предполагал взять всю семью Платовых вместе с Глафирой и быть почтительным сыном ее родителей, обеспечить их всем, чем обладал сам. И говорил он об этом в просительной ферме. Голова ее закружилась при мысли, что все невзгоды семьи могут вдруг так закончиться. Она еще возразила ему по вопросу религии. Умехара-Сан отвечал, что согласен принять христианство, так как его собственная религия для него имеет значение лишь мифологии. Глафира попросила дать ей время на размышление.
Дома ее ожидало письмо от брата. Володя писал ей – любимой сестре – правду, но от остальных по секрету: он потерял работу; ресторан – из-за скандала – был временно закрыт полицией. Володя не сможет послать семье обычные сорок долларов на этот месяц. Он просил Глафиру как-нибудь устроиться с платой за квартиру.
Через неделю пришло другое письмо: Володя спрашивал, не может ли Глафира выслать ему десять долларов, ему йена что жить.
Во всем огромном, широком море был один единственный человек, у кого Глафира могла найти десять долларов взаймы – Умехара-Сан. Она взяла в долг эти деньги и послала их брату. После этого она заявила семье, что довольно раздумывать, пусть родители ее благословят, и она обручится с мистером Умехара.
Был холодный безжалостный день. Квартира стояла нетопленной. Семья грелась чаем. На столе красовалась коробка с бисквитами, подаренная мистером Умехара; и эта коробка была единственным светлым пятном на фоне этого дня, этого вечера, если не считать тихого сочувствующего мурлыканья самовара. Все остальное было темно, печально и мрачно. Но мать Глафиры не прикасалась к бисквитам, словно они были отравлены. Отец-Платов был нездоров. У него расходилась болезнь печек. Он сидел, согнувшись на стуле, молча, устремив неподвижный взгляд на спои колени, прилагая усилия, чтоб не застонать от боли. У Котика был грипп. Он лежал с высокой температурой, укрытый всеми одеялами семьи. Мушку «отделили», то есть она находилась в противоположном углу комнаты, без права подходить к больному брату. У нее были сильно увеличены гланды, всякие простуды для Мушки оканчивались тяжелыми осложнениями в горле. Гланды давно решено было удалить, «как только будут деньги на операцию». Между тем, девочка сопела, задыхалась по ночам, дышать могла только с открытым ртом – болезнь уже совершала свое разрушительное дело, а денег всё не было.
Мать стирала что-то в потемках на кухне. На душе у нее было тяжело, и сна искала уединения, чтоб остальные не видели ее лица. Гриша, по-мальчишески влюбленный в Лиду и героически переносящий страдания первой любви, сидел на полу, у порога, и чистил всем ботинки, особенно трудясь над обувью своего «идеала». Про себя он думал о том, что сделал бы для Лиды, если бы в руках у него вдруг оказался миллион американских долларов. В Лидином «уголке», за опущенной занавеской, Галина и Лида о чем-то горячо шептались.
Глафира сидела у самовара в мрачном раздумьи. На коленях у нее лежала работа: надо переделать старые брюки отца для Гриши. Задача оказывалась невыполнимой. Нечего было и начинать работу.
– Гибель! Гибель! – думала сна, подавленная общим настроением в доме. – Мы гибнем! И никто еще не знает, что от Володи не будет денег… нечем платить за квартиру. Нас просто выбросят на улицу. Мы погибли!
Мать, подкрепившись раздумьем и тайной слезою у себя на кухне, решила, что пора как-нибудь подбодрить свое семейство.
– Детишки! – сказала она, появляясь на пороге. – А что вы скажете, если завтра утром я подам вам лепешек к чаю?
Эти слова как-то вдруг ранили сердце Глафиры. «Вот так надо жить! – подумала она о своей матери. – Мама – герой. Это я, дура, сижу и раздумываю… Что я, трусом родилась, что ли?»
Одним быстрым взглядом она окинула дом и семью. «Все это я могу изменить в минуту! Маме – отдых, папе – доктор, братьям – школа, Мушке – операция. Но пока я, дура, тут сижу и раздумываю, какая-нибудь японочка подхватит Умехара-Сан, вот и будет мне на вечную память – сожаление. Боже, прости меня за малодушие, за колебание, за недостаток любви к ближним, к самым моим ближним!»
Она взглянула на икону в углу. Там не светилась обычная лампада: не было денег на масло. Она посмотрела в темноту и твердо пообещала: «Господи, завтра я дам мое согласие… Будь со мною! Поддержи меня! – и, склонив голову на стол, она тихо, беззвучно заплакала. – Вот и прощай молодость! прощай – самое светлое время жизни!»
Галя, между тем, шептала Лиде:
– Я знаю, я – больная. Все равно, не будет мне обычной жизни, как всем. А в монастыре я стану молиться. И за свою семью, и за всех людей: чтоб не было в жизни мучений, чтоб человек не мучил человека, чтоб научились люди не мучить никого. Я там и работать буду, конечно. Я, знаешь, уже не раз ходила к игуменье. Она говорит, им нужны грамотные монашки, но что нельзя в монастырь без согласия по благословения родителей. Ты проси за меня, Лида, и папу и маму. Я буду читать в церкви! Я уже читала игуменье, и она сказала – «превосходно». Хочешь я тебе почитаю? Знаешь, я всем сейчас почитаю. Видишь, и папа болен, и Котик болен, и Мушка нездорова. Мама, я знаю, сегодня все плачет втихомолку.
Они вышли из-за занавески, Галя взяла часослов. Семья любила ее чтение. Она села к столу, к лампе, и начала: «Иже на всякое время, на всякий час».
Она читала вполголоса, смиренно и проникновенно.
… Иже праведные любяй, иже грешные – милуяй, иже всех зовый ко спасению»…
Это «всех» звучало у ней твердой надеждой и тихою радостью. Галя никому не желала ада.
После псалмов выпили чаю с бисквитами. Поморщившись, и мать, по настоянию Глафиры, съела пару бисквитов. Как только согрелись, у всех посветлело на сердце, даже шутили и смеялись.
Но утром Глафира получила еще одно письмо от Володи: он заложил скрипку. Прочитав это, она решительным шагом направилась в бакалейную лавочку за углом и оттуда позвонила мистеру Умехара, выразив желание увидеться с ним немедленно, в тот же день. Он был очень обрадован. Она слышала это по тону его оживленного, торопливого ответа: он пригласил Глафиру пообедать в лучший ресторан города. Домой, из лавочки, она шла уже менее решительным шагом. Мать ждала ее на пороге:
– Глафира, что случилось? Ты получила письмо от Володи? Что с ним? Говори правду! Он не послал денег? Смотри мне в глаза! Володя болен? – она схватила Глафиру за плечи и трясла ее: – Говори скорее! Не мучай меня! Что случилось?
– Мама! – воскликнула Глафира нежно и мягко, заставив себя хорошо, широко улыбнуться, – представь: никаких ужасов! Слушай правду: хозяин ресторана задержал плату всем служащим, самое большое – на две недели. Деньги, значит, придут дня через три-четыре. Володя смущен, стесняется написать вам, пишет мне; вы знаете, у нас клятва – не иметь секретов друг от друга. Всё. Видите, мама, ничего ужасного. Дайте, я вас поцелую!
– А куда ты сейчас ходила?
– Умехара-Сан приглашал меня на обед сегодня. Я обещала позвонить ему. Сказала, что приду.
– Глафира, милая, послушай меня: откажи ты этому японцу. Вот Володя пошлет денег… будем жить, как жили. Успокой меня.
– Мама, а если он мне нравится?
– Не лги, Глафира, не лги! Он, может, и славный человек сам по себе и очень хорош для японки. Но я прошу тебя… оставь это.
После полудня Глафира начала собираться на свой первый обед в ресторане. Лида, как «опытная», как «видавшая виды», учила ее уму-разуму. Прежде всего – туалет. Лидино платье, чулки, перчатки и шляпа. Перчатки малы, но их можно просто держать в руках, вместе с Лидиной сумкой, без перчаток – никак нельзя.
Умехара-Сан заказал прекраснейший обед. Он хотел заказать и шампанское, но от вина Глафира категорически отказалась. Этот лучший обед в своей жизни она ела мрачно. Душа ее ныла от унижения: она решила сегодня же, дав согласие на брак с Умехара-Сан, попросить у него денег «взаймы». Думала об этом и не знала, сколько просить, на какой сумме остановиться. Сорок – на квартиру. Но почему не попросить уж сразу – пятьдесят? Или семьдесят пять? Послать Володе пятнадцать, а остальные тратить. Маме сказать, что послал Володя, Володе написать, что деньги достал папа. И концы в воду! Она знала, что родители никогда б не позволили ей взять денег от японца, во всяком случае, до брака. До брака? Это сегодня вечером, сейчас после обеда, она даст ответ. Да и ее приход в ресторан, этот обед с ним – разве это уже не есть полусогласие? Но, Боже, как вкусно! О, если б всё это можно было унести домой, поделить, всех угостить. Всем бы хватило! – Она с оттенком почти злобы, почти мести – думала: уж если выйду за него – обед из трех блюд ежедневно! Да-с, мистер Умехара!
Умехара-Сан увивался, как уж, около Глафиры. Он наклонялся близко и снизу вверх заглядывал в эти навеки поразившие его темно-голубые глаза – верх красоты, верх совершенства! Уловив ее взгляд, он восторженно улыбался, широко открывая рот, где в необычайно большом количестве видны были страшные, наполовину золотые, кубической формы зубы.
О своей любви к Глафире он начал говорить за десертом. Он продекламировал ей несколько коротеньких классических поэм о любви, которых она, конечно, не понимала. Они ей казались ужасными по той манере, с которой они читались. Умехара-Сан сначала закатывал глаза, а потом суживал их, так что в оставшиеся маленькие щелки видны были лишь белые полоски. Закончив поэму, он слегка шипел, опустив благоговейно голову. У него были темные, серо-лиловые губы. Он предложил Глафире по-японски назваться Глицинией, и этим именем записаться в японский паспорт при брачном контракте. «Жених! – думала горько Глафира. – И под какой звездой это я родилась?»