щаю, – повторила она твердо. Ей стало легче. – Пусть хоть только это, пусть это мало и ничтожно, но я сделаю это».
Она шла домой пешком. Госпожа Мануйлова уехала на рикше, но у Лиды не было десяти центов для рикши. Она шла пешком, неся свой чемодан. Ее мысли обратились к дому, и последний квартал она почти бежала.
Ее ждали. Повар широко распахнул дверь на ее звонок. В первом этаже ее встретили графиня с обычной спокойной и приветливой улыбкой, Леон – с молчаливым поклоном. Собака – сдержанно, не выражая чувств и, наконец, мать.
Мать быстро сбежала вниз по лестнице. Она обняла Лиду и поцеловала ее. Одно прикосновение этих рук вернуло Лиде утерянное равновесие, а с ним и уверенность, спокойствие духа: она вернулась домой.
Писем не было.
– Не было? – переспросила Лида.
Из Америки не было. Но было письмо из Англии. Длинно, подробно, пространно писала миссис Парриш. Начав с погоды, она сообщала все детали своей собственной жизни и жизни Димы. И Дима писал от себя. Его письмо было в отдельном конверте, адресовано Лиде, запечатано сургучем какой-то, очевидно, его собственной печаткой. С большим усердием, как видно, он вывел печатными буквами по-английски: personal, confidential.
Первая же фраза заставила Лиду рассмеяться. Письмо начиналось: «Как поживает моя собака?» – Ах, милый Дима! – и Лида поцеловала письмо.
– Мама, я побегу вниз, в кухню, и приготовлю чай. Пить хочу. А потом мы сядем и будем долго-долго пить чай и обо всем разговаривать.
В кухне, пустой и прибранной, за столом сидел повар и читал. Перед ним лежала небольшая китайская книжечка, в коричневой бумажной обложке. Листы книги были легки и тонки, бумага почти прозрачна. На странице стояло всего лишь несколько иероглифов, затейливо-красивых и сложных. Повар сидел, неподвижно и сосредоточенно глядя всё на ту же страницу. Уже и чайник начал кипеть, а он еще ни разу не перелистнул своей книги.
«Вот странная манера читать», – подумала Лида, которая в ожидании закипающего чайника, наблюдала за поваром. Ей не хотелось его прерывать, но в ней опять зашевелилась печаль при мысли, что из Америки не было писем. Чтоб заглушить ее, услышать человеческий голос, она спросила:
– Повар, что вы читаете?
– Вот это, – ответил он, легким движением головы показывая на книгу и не отрывая от нее глаз.
– А что там написано?
– Вот это, – отвечал он, не отводя глаз от страницы.
– Но что именно? – настаивала Лида.
– Пять небесных добродетелей: Справедливость, Великодушие, Вежливость, Понимание, Честное исполнение долга.
Он произносил имена небесных добродетелей по-китайски. Лида не поняла.
– А как это будет по-русски?
Все не отрываясь от страницы и так же упорно впившись взглядом в темные иероглифы, повар старался объяснить по-русски. Его тон был холоден, он давал понять, что желал бы, чтоб ему не мешали.
«Боже мой! – думала Лида, – китайский повар в бедной кухне знает, что прежде всего – справедливость. А люди, имеющие власть, словно и не слыхали об этом».
Избегая возвращения к мысли о том, что из Америки не было писем, она старалась думать о человечестве – пока закипит чайник. А там – с мамой будет легче. Но сердце ее болело.
– Повар, – начала она, и ее голос прервался, в нем послышались слезы. Очевидно, поняв это, повар поднял голову.
– Повар, – начала Лида, и голос ее дрожал от слез, – когда у вас болит сердце… очень-очень болит сердце, что вы делаете?
Он посмотрел на нее странно светящимся холодным взглядом. – Я никому не говорю об этом.
Взобравшись, наконец, с чайником наверх, Лида как будто бы сразу включилась в обычную колею: мама, чердак, самовар, вечер. Читали письмо миссис Парриш. Радовались за Диму. Лида угощала маму конфетами. Хотела и сама съесть две-три, но вспомнила о сегодняшнем обещании: «только необходимое» – положила обратно. Матери сказала:
– Не хочется. Я так много и часто ела шоколад в Харбине, что потеряла вкус.
Глава вторая
Жизнь Лиды снова стала тем, чем была прежде: надеждой на лучшее будущее. Но писем не было.
Не желая поддаваться гипнозу ожидания, писем, который становился всё мучительнее, Лида принялась энергично искать службу. Конечно, все ее старания в этом направлении были напрасны. Наконец, она собралась с духом и попросила госпожу Мануйлову помочь ей. Та обещала поговорить с миссис Браун.
Миссис Браун была не из тех, кого можно видеть, когда захочется и кому захочется. Она, как солнце на небе, обладала своим собственным дневным путем, который ничто на земле не могло изменить. Лида и здесь осуждена была на терпеливое ожидание.
Между тем, у нее вошло в привычку плакать. Для этого уже установился особый порядок: она любила плакать, когда была одна, в сумерки, не зажигая света. После такого припадка слез она ослабевала физически, испытывала притупление чувств и мыслей, но, вместе с тем, погружалась в успокоение и тихую покорность судьбе.
Однажды, вернувшись домой поздно вечером, Леон услышал какие-то странные, заглушенные звуки. Остановившись у входа, он прислушался. Звуки доносились оттуда, где была дверь, а за нею – лестница на чердак. Казалось, там кто-то плачет. Он осторожно открыл дверь. На узенькой лестнице, на ступеньке сидела Лида, положив голову на ступеньку повыше. Очевидно, истощенная припадком слез, она задремала, вздрагивая и всхлипывая во сне. Он видел лицо ее в профиль. Это тонкое бледное лицо и вся ее небольшая фигурка на фоне старой и пыльной деревянной лестницы представляли патетическую картину. Это забытье, эти вздрагивающие плечи, это судорожное движение мускулов, проходившее по ее лицу, говорили о том, как долго и горько она плакала.
Некоторое время он стоял в дверях молча. Затем он стал на колени на ступеньке лестницы и осторожно прикоснулся к ее плечу:
– Лида! – позвал он.
Она вздрогнула, сразу проснулась, пришла в себя и подняла голову:
– Что? Что случилось?
Увидев и узнав Леона, она протянула к нему руки, как бы ища у него поддержки. Положив голову на его плечо, она снова заплакала.
Он нежно держал ее в своих объятиях.
– В чем дело, Лида? Расскажите мне.
Он знал, конечно, в чем дело: не было писем. Но он научился ненавидеть эти слова: письмо, Америка, Джим – и избегал произносить их. Лида повторила все эти слова, закончив:
– Я больше не могу переносить этого. Я умру тут в слезах. С ним что-то ужасное случилось. Его родители, конечно, никогда мне не напишут. Я им совершенно не нравлюсь, потому что я – русская. Неужели я так никогда и не узнаю, что же с ним случилось, почему он оставил меня?
И опять, припав к нему, как к родной матери, она горько заплакала.
– Лида, – и в голосе Леона послышался рыцарь, благородный испанец – разрешите мне взяться за это. Дайте адрес, я разыщу вашего жениха и узнаю, что с ним случилось.
– Да? – вскричала Лида. – Вы можете? Вы можете это сделать? Зачем же вы так долго молчали? Скорей, скорей, узнайте!
Он взял обе ее руки в свои и крепко сжал их:
– Я обещаю. Даю вам слово. Если даже для этого надо будет поехать в Америку. Не плачьте больше, успокойтесь. Может быть, вы уже будете знать о нем через несколько дней.
– Но как? Как вы сумеете сделать это?
– Есть, прежде всего, телеграф. Там, где ваш жених, должен быть испанский консул. Я могу просить его разыскать вашего жениха по адресу.
– И он разыщет?
– Я думаю. Во всяком случае, он сделает всё возможное. И ответит вам телеграммой.
Лида глубоко-глубоко вздохнула и в изнеможении опустилась на ступени. Но тут же припадок энергии вновь поднял ее.
– О, Леон! Что же вы стоите? Идите! Идите скорее на телеграф! Скорее посылайте телеграмму вашему консулу! Бегите! Телеграф, ведь, не закрывают на ночь?
– Мне нужен адрес…
– Ах, сейчас, сейчас… – Она уже бежала за адресом к себе наверх. Она задыхалась от волнения, от нетерпения. Через минуту Леон отправился на телеграф.
Известия пришли скорее, чем они ожидали.
Телеграмма от консула носила чисто деловой характер. Джим был серьезно ранен в автомобильной катастрофе на большом спортивном университетском празднике. Он лежал в университетском госпитале. Надеялись, хоть и на медленное, но на полное выздоровление. Возможно, что пациенту не передавали вообще никакой корреспонденции. Помимо этих официальных сведений консул не обещал сообщить ничего больше.
Как Лида ждала этой телеграммы! Она выхватила ее из рук почтальона, убежала к себе на чердак и там начала читать быстро-быстро. Но, по мере чтения, биение ее сердца замедлялось, жизнь в ней замирала. – Нет, этого не может быть! Она просто не так читает, не так понимает слова. И опять она начинала с первого слова и снова читала и читала эту телеграмму, такую точную в выражениях. Смысл прояснялся, и вокруг рушился мир. Всё вокруг разрушалось, беззвучно рассыпалось в пыль, и эта пыль превращалась в ничто. Лида была одна, с пустым сердцем, без опоры; она повисла в воздухе, и над нею сгущалась тьма. Ей казалось, что она не видит и никогда уже не увидит ничего. Беспомощно разводя руками, она пыталась опереться о стены, сесть, лечь куда-нибудь, скрыться, умереть.
Это было началом нервной болезни, унесшей три недели Лидиной жизни. Периоды полной апатии сменялись вдруг припадками острого беспокойства. Она вставала и на дрожащих от слабости ногах, хватаясь за стены, за вещи, начинала собираться – куда-то идти, что-то делать, ехать в Америку. Она умоляла достать ей денег, добыть ей визу, помочь одеться, помочь сложиться, увезти ее к пароходу. Она не слушала слов и объяснений матери, графини: на пароходе и там, где дают визы, все поймут – они же люди! – и ее пропустят. Надо только одеться, дойти до пристани.
– Когда уходит пароход? – молила она. – Узнайте, узнайте!
Всё это заканчивалось припадком слез, а затем апатией ко всему.
Мать должна была уходить на работу, и Лиду перевели на второй этаж, в лучшую комнату – и там она тихонько лежала одна. Время от времени приходила графиня, повар приносил ей пищу. Леон подолгу стоял за дверью, прислушиваясь, но не входя в комнату, потому что его появление всегда вызывало в Лиде большой испуг, и она начинала кричать странным, хриплым, не своим голосом: