Дети — страница 43 из 60

– Вы еще получили телеграмму? Где она? Нет? Так пишите же консулу! Я умоляю вас!

Он старался ее успокоить.

– Лида, – говорил он, – поверьте, я делаю всё, что возможно. Пишу, телеграфирую. Мы всё узнаем. Надо ждать…

– Ждать? – кричала она. – Чего ждать? Почему надо ждать? Он умрет, и я его не увижу!

И, падая в изнеможении на постель, она, с горящими глазами шептала: – Переплыть бы мне океан! Только переплыть бы мне океан! Он – в Берклее, Берклее на берегу… Там я дошла бы.

Когда не было матери, с Лидой иногда сидела графиня. Она говорила с нею спокойно-спокойно, разумно, но от ее слов лишь яснее делалась безнадежность положения, и глубже становилось отчаяние Лиды.

– Ехать? Куда? К кому? На чем и как? Хлопоты о визе, даже успешные, займут полтора года. Затем, уже с визой, надо ждать очереди на пароход. В лучшем случае. Лида будет в Америке через два года. Это ли не вечность?

И вот, наконец, пришло письмо, сухое и краткое, от матери Джима. Тон письма был вполне определенный, не располагавший к переписке: ее сын был в больнице. Его запрещено беспокоить. Когда ему будет легче, доктор передаст ему корреспонденцию. Сама же мать не считает возможным вмешиваться в процесс лечения пациента в госпитале.

– Какая женщина! – сказала графиня матери Лиды, – Ни одной хотя бы маленькой подробности, ни одного хотя бы чуть теплого слова…

Постоянно говоря и думая о Джиме, Лида вдобавок открыла и еще одну чрезвычайно важную подробность: Джим перестал писать ей за месяц до катастрофы. Значит, не только болезнь являлась причиной молчания. Было еще что-то, и Лида не знала, что это.

Она очень похудела, побледнела до синевы. У нее страшно кружилась голова, ослабело и испортилось зрение. Припадки энергии становились всё реже.

Заходили посетители навещать. Пришла госпожа Мануйлова и говорила с Лидой сурово:

– Встань и начинай работать! Довольно малодушия. Наплакалась.

– Зачем мне петь теперь? Я больше не хочу петь, я больше петь не буду. Мне кажется, я уже потеряла голос.

Конечно, пришла и мадам Климова.

– Так я и ожидала! – начала она еще в коридоре, не успев войти в комнату, – Иностранные ваши женихи – тьфу! – и она энергично сплюнула в сторону. – И заметь, Лида, – гремела она, уже стоя перед Лидой, лежащей в кровати, – оглянись, Лида, вокруг и заметь: настоящие, лучшие русские женщины не выходят за иностранцев. Эти благородные женщины выходят только за русских.

Но, вглядевшись, и она была поражена переменой, происшедшей в Лиде.

– Да что с тобой!

Но мадам Климова не была способна долго отдаваться простому человеческому сочувствию. Ей надо было поучать.

– Стыдись, себя самой стыдись, русская девушка! Кто он тебе? Муж? Нет. Любовник? Нет. Жених? Нет. Так в чем же дело? Одержимость! Наваждение! Где твоя национальная гордость? Ты позволяешь родителям мальчишки так третировать тебя, русскую девушку!

Ты, кого воспел сам Пушкин, и Блок и Некрасов! Брось. Некого любить? Люби Россию. Этой любви тебе хватит на всю твою жизнь.

Лида начала тихонько плакать.

– О чем ты плачешь? Тебе не смешно: «любовь в письмах», и это – всё, что у тебя было, хотя, собственно говоря, и писем тоже не было.

Но исцелила Лиду игуменья.

Посетив все свои монастыри и приюты, игуменья ехала в Шанхай, собираясь там «испустить дух». С трудом передвигая ноги и тяжело дыша, вошла она к Лиде и села на стул у ее постели.

– Птенчик, – сказала она, качая головою в высоком черном клобуке. – Любовь! Уж как это мне понятно!

Мать Таисия, тоже запыхавшаяся и устраивавшаяся присесть на тумбочке у двери, так и подскочила.

– Удобно ли вам, матушка-игуменья, на стульчике-то? – спросила она первое, что пришло на ум, лишь бы прервать начатую тему.

– Теперь-то удобно, – отшутилась та, – а вот лет пятьдесят назад – как вспомню – было мне плохо. В восемнадцать лет послушницей стала было и я подумывать о любви да о замужестве. Но в монастыре о том, конечно, напрасно мечтать. И мужчин нету. А думала я так: вот если б нашелся молодец и сказал бы, что любит меня, – пусть бы тот молодец был глупый, хромой, слепой, горбатый – ушла бы я из монастыря. Но велика милость Владычицы – не нашлося такого молодца. И уж как благодарна я за это Владычице!

Это признание игуменьи, такое неожиданное, такое откровенное, привело мать Таисию в оцепенение. Она даже не нашла в себе силы перебить рассказ, и только лицо ее наливалося темною кровью, превращаясь в красно-фиолетовое. Казалось, она была близка в удару. Наконец, она смогла выкрикнуть:

– Матушка-игуменья, понимаю: это шутка ваша для больной!

– Шутка! – воскликнула игуменья в негодовании. – Говорится про любовь, а ты называешь шуткой! Любовь – самая большая сила природы, большей нет и не будет. Шутка! Может, кому и шутка, но никак не молодой монахине в монастыре.

В комнате царила мертвая тишина.

– Что ж, надо всегда говорить правду, особенно монахине, – сконфуженно заключила игуменья.

Тут вошла графиня пригласить к чаю. Игуменья рада была отослать мать Таисию, сказав, что через минутку придет и сама. Ей хотелось остаться наедине с Лидой.

– Много на свете глупых людей, особенно женского пола, – сообщила она Лиде, – ты их не слушай, голубка! А я тебя хорошо понимаю. Как не горевать: жених болен, а писем нету. Но я знаю один секрет и тебе скажу.

И нагнувшись к Лиде, она спросила:

– Есть у тебя вера в твою любовь? Твердо веришь и в его сердце и в свое собственное?

– Матушка-игуменья, – воскликнула Лида, – вот это и есть главное. Я не могу поверить, чтоб он меня забыл или я его забыла. Я никак не могу поверить, чтобы это могло случиться. Я этого представить не могу. Вот если бы даже увидела своими глазами, что он идет венчаться с другой, я бы и глазам своим не поверила, сказала бы – мне это кажется. Что ни случается, я почему-то знаю, что он меня любит!

– Ну, тогда знай: сердце тебя не обманывает. Выйдешь за него и будешь счастлива.

– А как вы знаете это?

– Вот тут-то и есть секрет. Если в простоте сердца и всею душою, с детской молитвой и верой, с надеждой и без сомнений человек просит чего доброго – получит.

– Всегда?

– Всегда. На это не бывает обмана.

Лида удивленно смотрела на игуменью и молчала.

– Но почему тогда так мало на свете счастливых? – спросила она наконец.

– Одни люди хотят много и всё сразу, и часто совсем несовместимого. Другие сами твердо не знают, чего хотят; иные хотят зла. Вот если бы ты стала желать, чтоб жених твой был и богат, и красив и делал какую-то выгодную карьеру, и всех бы обгонял в успехах, а ты бы имела знатных друзей и всё тому подобное, – то и не вышло бы из твоих желаний ничего. А ты не бойся. Потерпи пока, ну, Богу молись, конечно. Все прояснится. А как взгрустнется – малодушие свойственно человеку – ты о своей матери вспомни. И так подумай: во всем мире нет человека, чье горе ей тяжелей, чем твое. Какой палач мог бы так терзать ее сердце, как вот эта болезнь твоя и твои слезы? Сдерживай себя. Поплакала – будет. И скажи маме: прошло! Никто в мире не может дать ей такой радости, как ты этими словами. Да поторопись, голубка, а то – как знать – потеряешь мать. Она здоровьем, видно, не так и сильна. Много видела она горя от людей, много обид. Пусть не увидит горя хоть от собственной дочери. Пожалеть бы женщину надо. Ты уж постарайся! – подмигнула ей левым глазом игуменья.

– Боже мой! – воскликнула Лида. Она спустила ноги с кровати и стала надевать туфли. – Как я могла ее так мучить… Боже мой! Спасибо, хоть вы мне сказали.

– Не за что благодарить! – отозвалась игуменья и, изменив вдруг тон на совершенно деловой, спросила: – А это твоя комната?

– Нет, – сказала Лида. – Наша на чердаке. А меня поместили здесь по болезни.

– То-то вижу, чересчур хорошая комната. Чья же она?

– Должно быть, графа или Леона, старшего их сына.

– А они, граф или Леон, где же? Помещаются где?

– Не знаю.

– А давно ты тут обретаешься?

– Две, нет, почти три недели.

– Хм, пора, однако, и освободить бы квартиру-то эту.

– Матушка-игуменья! – вскричала Лида. – Мне лучше. Я могу уйти и к себе на чердак.

– Конечно, можешь. Да не забудь графине сказать: очень, мол, вам благодарна.

Лида накинула платье.

– Знаете, я сейчас и пойду.

– Сейчас и пойдем. Вместе. Сначала чай пить нас звали. А потом и подымайся к себе на чердачек. И пусть хозяева-то получат обратно эту свою комнату.

Когда Лида с игуменьей появились в столовой, в первом этаже, все поразились.

– Теперь чайку бы! – прервала игуменья изумленное молчание.

Особенно поражена была матушка Таисия. Она была образцовой монашкой, строго соблюдала все посты, все обряды, не давая себе поблажки ни в чем. Строго судила и себя и других. На теле она носила власяницу. Но она никогда не могла сотворить и малейшего подобия чуда, и уж особенно исцеления. Наоборот, при ней больным людям делалось хуже. Мрачно смотрела она и на игуменью и на Лиду. А игуменья, как ни в чем не бывало, расспрашивала графиню, какие цены стоят на съестные продукты в Тяньцзине, и горько вздыхала о дороговизне.

Вечером, когда мать вернулась из больницы, ей внизу сказали, что Лида уже у себя, на чердаке.

Лида сама распахнула ей дверь с восклицанием:

– Мама, уже прошло! Я поправилась!

И нежно обняв ее, прошептала:

– Хочешь, я сегодня спою тебе бабушкин любимый романс?

Глава третья

Было прелестное майское утро. Легкий ветерок доносил во все закоулки города бодрящий запах моря. Небо было ясное и голубое, солнце еще не жаркое. В такое утро всем, даже очень несчастным, хотелось жить.

Это был день отъезда Леона в Европу, его последний день в Тяньцзине, и этот день он всецело посвятил Лиде, накануне составив вместе с нею программу удовольствий: утренняя прогулка по городу и окрестностям на такси, обед в ресторане, картина в кинематографе.