Никогда нельзя было угадать, кого будут бить японские солдаты – и за что. Это уже вошло у них в ежедневную практику – действовать не аргументом, а силой. Долгие годы подобной «политики» с беззащитным китайским и русским населением в Маньчжурии дали свои плоды: японцы дичали от собственной жестокости. Быть слепо жестоким заменило для них прежнее «быть храбрым».
На все, ввозимое на концессии, они налагали неслыханные, непомерные налоги. Как всегда при народных бедствиях, кто-то анонимный «делал» на этом деньги. Конечно, если бы этот аноним сам увидел – своими глазами – все те страдания, на которых наживался его капитал, он, возможно, устыдился бы; возможно, и в нем заговорила бы совесть, и его деньги показались бы ему ядом. Но такие люди не работают сами, они далеки от мест своих преступлений – и, при некотором усилии, – могут вообразить себя честными членами общества. Иногда, набрав миллион, они дают десять тысяч на бедных, и им поют славу. В руках у таких дельцов – японских и – увы! – китайских – оказалось всё снабжение края.
Жизнь, полная опасностей, тревог, со всегдашней неуверенностью в завтрашнем дне, превращала существование бедного населения города в непрерывный кошмар.
Но хорошие известия, грядущие перемены в жизни Лиды скрашивали всё. И она, и мать легче теперь переносили внешние лишения. Более того, то и дело происходили события, иногда просто мелочи, как бы творимые кем-то тайно или посланные свыше, чтоб облегчить их жизнь.
В городе, переполненном до предела, на Британской концессии было совершенно невозможно найти помещение. Но вот уезжало семейство Диаз. Они отбывали в Европу в августе 1939 г., а их квартира – по контракту, была оплачена до марта 1940 года. Они оставляли свою квартиру Лидиной матери, а Лиде дарили пианино. Это было неслыханной щедростью, неслыханным богатством, которое сразу «почти обогатило» их. Они решили остаться на чердачке, привыкли уже: высоко, как гнездышко на дереве, а остальное помещение сдать по комнатам. Приходили снимать комнаты еще до отъезда семьи Диаз, предлагая высокую цену. Когда же семья Диаз уехала, Лида и повар прибрали весь дом. Лиду можно было видеть поочередно в каждом окне, – она их мыла весело, с песней. Она пела теперь, по преимуществу, русские народные песни. Это была идея госпожи Мануйловой, убежденной в том, что в Соединенных Штатах Лида сможет выступать по радио успешнее всего именно с этим репертуаром. Она также учила Лиду петь и почти забытые старинные русские романсы.
«Среди долины ровные»… – пела Лида, подметая лестницу, «Однозвучно гремит колокольчик», – подметая крыльцо.
Пианино невозможно было поднять наверх. Его поставили в прихожей и решили искать покупателя. Выручка могла покрыть стоимость билета в Америку, – и не нужно будет начинать новую жизнь с долгов. Пока же Лида играла каждую свободную минуту.
– Боже, как я счастлива! – восклицала она.
И только мысль, что она оставляет мать, пугала ее.
– Мама, как только я приеду, я сейчас же, понимаешь, сейчас же начну хлопотать для тебя визу и копить деньги на билет. Ты приедешь? Говори, клянись мне – ты сразу же приедешь?
– Приеду, – обещала мать.
Глава десятая
Возвращаясь однажды домой с ночного дежурства из больницы, мать смутно почувствовала, что кто-то будто следит за ней. Она слышала за собою легкие шаги, которые не приближались и не удалялись; они следовали всё на том же расстоянии, хотя она сама то ускоряла, то замедляла шаг. Дойдя до угла, она обернулась. Улица имела обычный вид: во всех направлениях спешили пешеходы, большей частью китайский народ: рабочие, носильщики, посыльные, торговцы, нищие. Кое-где сидели группы не то бездомных, не то уставших и отдыхающих. Китайские дети, голые, с крохотными заплетенными косичками на круглых грязных головках, сновали тут и там, высматривая хорошо одетых иностранцев, чтоб попросить милостыню.
Шагах в трех за собой мать увидела китайца, который тоже остановился, когда остановилась она сама. Это был ремесленник, стекольщик. Как бы в объяснение внезапной своей остановки он перемещал свою ношу с одного плеча на другое: обычный ящик стекольщика наплечном ремне. Быстрый взгляд не открыл в нем ничего подозрительного. Мать пошла дальше.
Сокращая путь, она вошла в очень узенький и темный переулочек между двумя высокими домами, и здесь уже совершенно определенно услышала те же шаги за собой: в переулке их было только двое. Прибавив шагу, не оборачиваясь, она вошла с черного двора, через калитку, и только хотела ее захлопнуть, как почувствовала, что кто-то держит калитку снаружи, не давая ей закрыться. Она выпустила калитку. Бояться, казалось, было нечего: белый день, она у себя во дворе, только крикнуть, прибежит повар.
Калитка медленно открылась. Во двор вошел тот же стекольщик. Оглянувшись в переулок, он быстро захлопнул за собой калитку. Немного испугавшись, мать кинулась к кухне, где жил повар.
– Мадам, мадам! – позвал стекольщик.
Она обернулась. Он смотрел на нее с широкой улыбкой.
– Я пришел починить стекло вон там, у вас на чердаке.
То, что он знал, где она живет, было в порядке вещей. В Китае все знают, где живет каждый иностранец. Но слова о разбитом стекле ее удивили.
– Нет работы, – сказала она кратко. – У нас все стекла целы.
– Нет, мадам, посмотрите вон там в углу отбит кусок стекла.
Надо поправить. Я поправлю.
Она посмотрела вверх. Правда, кусок стекла был отбит и, очевидно, выпал. Но как? Когда? Она, уходя несколько часов тому назад, видела это окно целым.
Она еще раз, внимательней, посмотрела на китайца. Он стоял смиренно склонившись, почтительно улыбаясь, – воплощение бедняка, жаждущего работы. Ни в одежде его, ни в манере не было ничего необыкновенного. Руки? Она посмотрела на руки: это были рабочие руки, знавшие тяжелый труд.
– Хорошо. Но кто сказал тебе прийти сюда?
– Ваша молодая мадам сказала: иди, почини окно. Я всегда работал для вас, мадам. Я починял всегда все ваши окна. Мадам забыла меня.
Все это не было правдой. Да и в голосе его и в том, как он говорил с ней на обычном ломаном наречии, на котором все китайцы говорят со всеми иностранцами в Тяньцзине, – слышалось нечто чуждое, словно он был не из этого края. Он стоял, ждал – и ей стало его жалко. – Сочиняет, что работал раньше, просто нуждается. Но почему Лида поторопилась послать стекольщика, разбив окно. Обычно такие вопросы они сначала обсуждали вместе, а рабочих приводил повар; это было его привилегией, ибо, по китайской традиции, он взимал за это в свою пользу определенный процент.
Видя ее колебание, стекольщик еще раз бегло оглянулся, ступила шаг ближе и сказал тихим, но веским, решительным тоном:
– Это стекло должно быть починено сегодня. Много плохого случается, если люди небрежны.
– Что же может случиться со мной из-за этого стекла?
– С другими людьми, мадам.
– Должно быть, голоден сам или семья, подумала мать. – Что ж, – сказала она, – иди, починяй. Только помни, не запрашивай дорого.
– Зачем дорого! – воскликнул видимо обрадованный стекольщик. – Мадам заплатит мне обычную цену. Я уже многие годы починяю для мадам стекла.
– Ну, иди наверх! – сказала мать, пропуская его вперед. – И починяй поскорее. – Сама она, на всякий случай, решила идти позади и держаться поближе к двери.
Едва войдя в комнату, стекольщик стал быстро-быстро, без обычной китайской медлительности, починять стекло, не говоря ни слова. Он работал умело и ловко, как хороший мастер.
– Готово! – весело воскликнул он, отступая на шаг и откровенно любуясь своей работой.
– Сколько тебе следует?
– Денег не надо. Потом.
Это было удивительно. Что ж он так настаивал на работе? По стекольщик уже сложил свой ящик и собрался уходить. Вдруг мать заметила, что на подоконнике он оставил письмо. Оно было в китайском конверте и лежало на узком подоконнике, придавленное небольшим камнем.
– Стой! – позвала она. – Ты забыл письмо.
– Я ничего не забыл, мадам. Спасибо, мадам.
– Но вон там письмо.
– Это не мое письмо. Не я писал, не для меня написано.
– Возьми его. Слышишь! Это не наше письмо. Его раньше тут не было.
– Мадам, – сказал стекольщик примиряюще, – не ваше письмо и не мое. Нас не касается. Пусть полежит тут. Вам – не надо, мне не надо. Тот, кому надо, придет и возьмет…
– Послушай, – забеспокоилась мать, – зачем ты это делаешь? Мне это не нравится.
– Никому не нравится, – сказал стекольщик. – Кому может нравиться такая жизнь? И все-таки, пусть письмо полежит тут. День полежит, другой полежит… ничего. Вас не касается.
– Но кому оно?
– Я не знаю, вы не знаете. Кому надо, знает.
– Слышишь, возьми его!
– Мадам, – тихо шепнул стекольщик, – вам что-то скажет тот, кому это письмо. Вы что-то ожидаете, никто – не говорит. Он придет – скажет. Спасибо, мадам.
И он ушел.
Совершенно расстроенная, удивленная мать смотрела на письмо, боясь его тронуть.
Пришла Лида с урока. Она ничего не знала ни об окне, ни о письме. Она оставила стекло целым и не посылала никакого стекольщика. Обе заволновались.
– Знаешь, мама, – догадывалась Лида, – окно, наверное, разбил повар, нарочно. Этот стекольщик, наверно, как-нибудь тайно борется с японцами, прячется. Письмо, верно, его семье. Всех жалко. Кто придет – отдадим и только. Не надо бояться.
В борьбе китайцев с японцами европейцы были на стороне китайцев, сочувствовали и, если могли, рады были им помочь. Лидино объяснение успокоило обеих: ну и пусть лежит это письмо у нас на подоконнике.
Вечером, когда сгустились сумерки, и они сидели у столика и пили чай вместо ужина, на лестнице послышались медленные, осторожные, тяжелые шаги.
– Кто-то к нам, – прошептала Лида.
– Китайцы так не ходят, – тихо ответила мать.
Тот, кто шел, очевидно, шел по этой лестнице впервые. Они прислушались. Он ощупывал стены, проводя по ним рукой, и за дверью остановился, как бы осматривая запор, потом только тихо постучал.