Дети победителей — страница 10 из 72

блатным. И перед администрацией не прогибался. Сталин к этому времени умер, Берия был расстрелян, и режим на зоне стал менее жестоким. Я рассматривал фотографию, сделанную тогда: аккуратная борода, пышные волосы, белый воротничок на зэковской форме. И грустные-грустные глаза… Андрею Эдуардовичу — тридцать лет. А впереди — двадцатый съезд, амнистия и свобода («Что там за окном?» — «Небо». — «Дурак, свобода…»). Гаару семьдесят с лишним. После освобождения он прибыл в Крым, на родину, да там не ждали — не прописали в белом саманном домике у черной воды.

Андрей Эдуардович приехал в Пермь, куда были высланы мать, сестра и братишка. Строил район, в котором мы жили, ночевал в общежитии — ни жены, ни детей. И только в пятьдесят лет получил однокомнатную квартиру.

— А может, ты агент? — спросил он меня однажды. — После лагерей я уже никому не верил. Я остался один, потому что не имел права рисковать не своим будущим. И умру в одиночестве. Моих детей Россия не обидит…

— А что еще вы вынесли из лагерей, Андрей Эдуардович?

— Первое: если кто-то очень попросит, то в морду дам. Правда, сегодня силы уже не те… Второе: доведется — смерти не испугаюсь. И третье: терпеть не могу националистов, фашистов и коммунистов. Ведь все мы люди, из Третьего Интернационала, если помнишь…

Как-то у карасубазарского дома жандармы увидели скатанную Андреем с забора колючую проволоку. «Что, партизан?» — спросили они, насадили моток на дышло и утащили в комендатуру. Но пацану ничего не сделали. А потом пришли наши и раскатали колючий клубок вдоль дороги, по которой Гаар и пошел на север, к одинокой Полярной звезде.

— Ты не бойся, все помню, я на точке стою, понял? За каждое свое слово отвечаю.

А в это время за стеклом тихо падал январский снег. Конечно, это не цветущая белогорская айва, но тоже красиво, хоть и холодновато.


Утром я проснулся на полу в квартире Гаара, на подстилке из пожелтевших перестроечных газет, в которых демократы возражали коммунистам с ленивым любопытством победителей.

Ну вот, я сразу дал определение тому теплому чувству, которое возникло вчера вечером. Глядя на пьяного Ахмеда, я испытал родство с ним, он стал мне ближе, понятней и доступней.

Я лежал на газетах и вспоминал детство. Как однажды с братаном Шуркой ушел вверх по речке Вижаихе рыбачить, как пробыли там до вечера и возвращались в темноте, по тропинке, шедшей вдоль темной еловой стены. И вдруг услышали страшные крики, доносившиеся из разных концов леса. Дикий страх охватил нас, и мы побежали, надеясь убежать от чудовища, которое надвигалось на нас со всех сторон. Вскоре навстречу нам из-за деревьев начали выходить люди. Мы замерли, умирая от ужаса. Они бросились к нам с разных сторон, потом остановились — несколько мужчин: «Ребята, вы не видели здесь пацана? Потеряли, ищем…» Мы замотали головами — не видели. И почувствовали, как отходят от оцепенения ноги. Так и сейчас я боюсь этой жизни, может быть, опять потому, что не знаю, кто это там, в хвойной темноте, кричит и пугает меня до смерти.

Потом представил себе голый заснеженный холм, по гребню которого цепочкой идут шестнадцать волков. Именно столько насчитал этих зверей отец из кабины своего грузовика в зимнем рейсе. И рассказывал мне об этой встрече вечером, сидя у кирпичной печки, которая трещала, гудела и пела.

Отец, если после рейса еще были силы, рассказывал мне о том, что видел в дороге: о глухарях, медведях, зайцах, а то и больших городах, где есть какие-то неоновые огни, железные мосты и подземные дороги.

Я думал, прижимаясь плечом к горячей печке: когда стану большим и богатым, объезжу весь мир…

В детстве у меня был друг, недолго, может быть, с полгода. Он жил в Березниках, городе, находящемся в 135 километрах от Вишеры. Мне двенадцать, ему лет тридцать. Высокий парень, работавший монтером электросетей. Он приезжал в командировки и останавливался в служебной гостинице, в которой моя мать мыла полы. Он часто напивался, после чего мы гуляли с ним по городу, по липовой аллее и сосновому бору. Иногда он садился на крутом берегу Бараухи — залива Вишеры в центре города, курил и ныл, ныл, пытаясь заплакать, но у него никак не получалось: было такое ощущение, будто в душе Виктора ничего не осталось, кроме дна, как в Бараухе в особенно жаркое лето. Кончились слезы где-то там, на берегу Тихого океана, где он служил стрелком-радистом в морской авиации.

Однажды он упал в липовой аллее прямо на асфальт и не поднимался, не мог или не хотел. Хорошо, уже было темно, и люди не обращали особого внимания на то, как щуплый подросток изо всех сил пытался поднять на ноги здорового мужика, но ему это, конечно, не удавалось. Я уговаривал его, шептал чего-то, чуть не плакал, но ничего не получалось. Виктор не слышал меня, он улетел в другую страну — в ту, где жили бессмертные и счастливые пилоты галактических кораблей.

Виктор летал на ТУ-16, дальнем бомбардировщике, экипаж — семь человек. Однажды перед вылетом у него обнаружили повышенное давление, и вместо него полетел его друг, другой стрелок, иранец по происхождению, каким-то мировым путем попавший в СССР. В нейтральных водах под крыло большого ТУ-16 подстроился американский ястребок. Были такие военные игры — показывали друг другу, кто на какую дерзость способен. Но тут вышла им воздушная яма, и полетели они, советский экипаж из семи человек и один американец, в бездну Тихого океана.

Хоронили пустые гробы. За одним из гробов шли жена и сын иранца. А Виктор Красносельских лежал на берегу океана, катался по земле, рвал зубами траву и плакал.

Я сидел рядом с другом больше часа, пока он не пришел в себя, может быть, от прохлады, может быть, оттого, что услышал мои детские всхлипывания. Я помог Виктору подняться на ноги, встал ему под мышку и повел к гостинице.

Позднее, когда был уже постарше, я съездил к нему в Березники. Запомнил неприветливость жены, какая бывает у тех, чьи мужья много пьют, и привез оттуда макет ТУ-16, сделанный старшим другом из красного плексигласа.

Виктора я больше никогда не видел.

Пора было вставать с газетной постели, отрываться от воспоминаний и идти к своему прокатному станку, в горячий цех. О, у меня наступил такой возраст, когда настоящие книги можно было бы перечитывать по третьему разу. Но возраст не соответствовал времени, которое издавало газеты, сотни газет, тысячи, тонны, железнодорожные составы прессы. После целого века голода страна набросилась на периодику, как на хлеб. Любая российская газета казалась значительно интересней западных и восточных бестселлеров.

Поэтому я работал в газете, читал газеты и спал на них.


Я шел по улице и размышлял о старике — немце Андрее Гааре, с которым состоял в родстве по линии крымской бабки-гречанки. Подумать только, у меня родственник — немец. И я узнал об этом в сорок лет. Наверно, тридцать из них слова «немец» и «враг» были синонимами.

Потом я вспомнил могилу молодого чеченца под горой Полюд, похороненного у речки Черной в 1940-х годах, на которую, как рассказывали старожилы, еще долго приезжали родственники с Кавказа. Значит, он был на Вишере не один… Как они попали сюда, когда все чеченцы были высланы в Казахстан? Пути твои, Господи…

Я шел в желтой куртке с погончиками из плотной ткани, которую сшила жена. Куртка мне нравилась, она напоминала армейский бушлат, а значит, — неутомимую молодость. Я купил пива и безбоязненно зашел в темный подъезд. Потому что в таких, как мой подъезд, заказных убийств не бывает, только бытовые. А для бытового надо было предварительно с кем-нибудь выпить. А выпить было не с кем, пришлось одному.

По телевизору опять пела пожилая артистка с молодым мужем и неустойчивым вкусом. Я мрачно смотрел в окно: разве это люди? А сам я — разве человек? Совсем свежие трупы, которые ничего не могут о себе сказать. Настроение было «Шопен, соната № 2».

Едва появился в редакции, как мне сообщили: в Пермь парижские музыканты приехали. Андрей Матлин отправил меня во французскую школу, чтобы я сделал корреспонденцию. Ну я сходил, посидел, послушал парижан алжирского происхождения. Спросил барда Фаузи Шеври, чтобы не оскорбить гостя молчанием, как он относится к творчеству Джо Дассена. И араб мне ответил: «Джо Дассен умер».

Да, а я, оказывается, не знал… Что они, говорящие по-французски, наследники Флобера, о нас думают? Вполне возможно, что Достоевского не читали. Алжир… Европу сдали, осталась Россия. У-у, скорее наследником Флобера можно назвать меня.

Из обзора

Дух мятежный.

Народы Дагестана признали власть царя, но только потому, что в их горные районы русские не заглядывали.

Как только начались попытки царской администрации навязать вольным обществам горцев российские законы и обычаи, стало быстро распространяться недовольство. Особенно возмущали горцев запреты на набеги, участие в строительстве крепостей, дорог, налоги, а также поддержка чиновниками местных феодалов. Поводом к войне стало появление генерала Ермолова, говорившего: «Горские народы примером независимости своей в самих подданных Вашего Императорского Величества порождают дух мятежный и любовь к независимости»…

Кубанский казак Пимен Пономаренко о черкесах, с которыми воевал: «Самый еройский народ. Та й то треба сказать — свою ридну землю, свое ридно гниздечко обороняв.

Як що по правде говорыты, то его тут правда була, а не наша».

Журнал «Родина», 1994 год.


Сережа Бородулин ходил, слегка наклонившись корпусом вперед, будто пикируя острым носом. Казалось, что у него легкая кость и вечное одиночество. Он был похож на птицу.

Сережа начал работать корреспондентом в газете «Нива» Пермского района. И уже через несколько дней был направлен на конезавод № 9. Он позвонил туда, предупредил, что будет. Приехал на электричке рано, ходил один по тихим, как само утро, конюшням, и никто его строго не останавливал — мол, кто такой и что нужно, лишь пару раз девушки-конюхи, поздоровавшись, спрашивали: «Вы покупатель?»…