«А много ли немцы, русские отличались во время Отечественной войны от горных чеченцев? — думал я. — Немцы, чеченцы… Россия».
— Мой дядя, Рашид Дадаев, главный врач психиатрической больницы в Закан-Юрте, на Сунженском хребте, назвал меня сумасшедшим. Аллах его покарает!
Ну, Аллаху виднее…
Убийца спал на моей постели в черных брюках и белой рубашке, раскинув руки, как аристократ после ночной попойки.
У меня появилось какое-то чувство, которому я никак не мог дать определение. От усталости, скорее всего. Или от выпитого? Какая разница, Господи, если ты все равно не различаешь нас в шевелящейся на земле биомассе.
Очень, очень давно предки гребенских казаков, староверы, бежали из России и поселились за Тереком, между чеченцами на Гребне, первом хребте лесистых гор Большой Чечни<…>Еще до сих пор казацкие роды считаются родством с чеченскими, и любовь к свободе, праздности, грабежу и войне составляют главные черты их характера.
Лев Толстой. «Казаки».
Утром я проводил Ахмеда Дадаева до такси и пошел к Андрею Гаару, чтобы попросить денег взаймы, на опохмелку.
Вспомнил свой первый разговор с Дадаевым, притчу об Ахмеде, которого «уважала» жена. Уважала, а не любила. Впрочем, кто дал мне право, Господи, судить?
Я сам черный, из темных преданий Урарту, Греции и Византийской империи. Я долго читал газеты, листал их до тех пор, пока руки мои не стали черными от типографской краски. Да, поэтому меня прозвали «черным пиарщиком».
А вот перестроечные издания уже пожелтели. Одни в переносном смысле, другие — в прямом. Это я отметил в квартире Андрея Эдуардовича.
— Витьку похоронил, позавчера, — ответил он на мой вопросительный взгляд, — в пятьдесят пять сердце не выдержало, на работе умер. Да и с чего сердцу здоровому быть? То наши налетят, помню, то фашисты — я под мышку его, пацаненка, в подвал, в траншею…
Мы выпили с Андреем Эдуардовичем водки, помянули его брата, Виктора Чанкелиди. А сам он — Гаар, немец по паспорту. Тут есть, конечно, что вспомнить и кого помянуть.
Водку у нас называют «белой». Как свет за окном, как снег, летевший в день нашей встречи тихо, можно сказать, осторожно.
И опять говорили мы с Андреем Эдуардовичем о городе Белогорске, что находится в крымских предгорьях. Беленые саманные домики, белые цветущие сады. Да вся Россия знает окрестности этого городка — по нашим фильмам о диком Западе. Когда американские ковбои скачут на фоне Ак-Кая — Белой скалы. Именно на ней в 1783 году местная знать принесла присягу на верность Российской державе. Благодаря победе Суворова над турецко-татарскими войсками пятью годами раньше. Под Карасубазаром. Так раньше назывался Белогорск. В переводе с татарского — базар у Черной речки. Там татары торговали славянскими невольниками, не черными, а белыми рабами.
В общем, весь мир был поделен на два цвета. На черный и белый. Или на коричневый и красный. Когда фашисты наступали, коммунисты, уходя, говорили: «Придут нацисты, никого не пожалеют».
Андрей с другом Толиком, подростки, побежали и спрятались в переулке, услышали — идут: бац-бац-бац. Офицеры, и череп с костями, двумя косточками на рукаве. Точно, вот они — те самые карающие люди, нелюди…
Правда, захватчики никого убивать не стали. Андрей выменял у одного солдата куртку — на курицу. Носить нечего было, оборванный ходил. А тут шмон пошел по домам — от и до.
— Я испугался и закинул куртку на чердак. Но нашли мою лазай — ку — заначку, значит… Увели в городскую комендатуру и посадили под арест. Потом офицер скрутил куртку и так врезал, что я полетел из одного кабинета в другой. Начал бить меня… Да… Представляешь, тогда меня выручил Отто, пацан, из крымских немцев. Он знал язык, в отличие от меня.
Когда перед войной родителей выселяли на север, Отто растерялся и от испугу убежал куда-то. Потом фашисты прибрали его и назначили переводчиком в комендатуру.
— Этот парень тоже из немцев, — сказал офицеру восьмилетний толмач.
Офицер внимательно посмотрел на Андрея, махнул рукой, ничего не сказал — отпустил.
Я знал, что у Гаара мать — гречанка, отец — немец. В 1930-х годах родители разошлись. И мать вышла за грека Чанкелиди, имевшего двойное гражданство. Дело в том, что немец здорово заливал за воротник, совсем как русский. Впрочем, грек ему не уступал. Андрей закатил немцу и гречанке скандал, со слезами: «Что же вы делаете, родители дорогие?» И те сошлись снова, уже после рождения Витьки Чанкелиди.
Дом с двумя комнатами, кухня зимняя, летняя, сад — двадцать пять деревьев: яблони, вишни, айва. Сирень и кустарниковая роза.
До сих пор хранит Андрей Эдуардович план этого дома, начерченный в 1932 году. Он показывал мне этот план… Через войну, через тысячи километров и репрессии пронесла его гречанка с неисправимой мечтой — вернуться в родные стены. Две родины у Андрея Эдуардовича — Крым и Урал, как у моего отца. Одна — в сердце, другая — за окном, за тихо падающим снегом.
— Мы заготавливали древесину с отцом, жили в лесу, пилили и складировали дуб. А когда вернулись в город, узнали, что началась война. Вскоре к дому подошла подвода. И работники райисполкома построили нас, троих детей, меня, Марию и Витьку. Спросили: «С матерью будете или с отцом поедете?» Мы остались с матерью. Никогда не забуду… Отца увели, я больше его не видел. И где он умер, не знаю.
Столько же ведал о своем отце и Виктор. Перед войной Чанкелиди пытался выехать в Грецию, но не успел. Скорее всего, выехал в другую сторону, тоже под конвоем.
Все ждали освобождения. И в мае 1944-го наши пришли. А уже в июне, за несколько дней до восемнадцатилетия, Андрей двигался с колонной к Севастополю.
— Жрать не давали, поэтому, кто посмелее, сбежал. Я пошел к морю и набрал ракушек. И стал есть их, без соли. Вскоре меня начало выворачивать, рвать, гадство… Всё было — целая энциклопедия там.
Потом нас повели на вокзал, окружили войсками и посадили в вагоны. Состав загнали в какой-то туннель и держали там двое суток. Мы задыхались, припадали ртом к любой щелочке. Кричали, чтоб открыли двери — для воздуха. В ответ раздавался стук прикладов по крыше: «Молчите, изменники родины!»
О, мы имели правильное воспитание и были патриотами. Все молчали и смотрели друг на друга… Очень хотелось пить.
Когда через двадцать суток пути двери открылись, они вышли на белый свет черными — до них в этих вагонах возили уголь. Как раз перед этим дождь прошел. И люди бросились к мутным лужам — пить, пить, пить… А потом начали варить концентраты.
Это была трудармия. За колючей проволокой, с охраной. На строительстве Рыбинской ГЭС в Ярославской области. В зоне находилось примерно 750 человек, и все крымские: татары, греки, армяне, немцы и болгары. Работали под землей, под водой, в самом аду — в помещениях под плотиной, которые очищали от строительного мусора. И уже через несколько месяцев Андрей опух от голода.
Гаар мне говорил, что не делит людей на черный и белый цвета. Он делит на тех, кто испытал это на себе, и тех, кто не испытал. Кто пережил, кто нет. Отсюда, утверждал он, разные точки зрения на то, что связано с металлургическим именем Сталина.
Он пил и рассказывал дальше, как в победном мае 1945-го их выслали в Свердловск, где он опять работал на стройке.
Я уже знал, по прежним встречам: со временем он стал универсальным специалистом — каменщиком, штукатуром, маляром, плотником, мозаичником, плиточником и печником.
— Где вы работали? — спросил я его однажды.
— В Министерстве госбезопасности, — ответил он.
— Кем? — удивился я.
— Рабочим, — улыбнулся он в ответ.
Пять лет провел Гаар в бараке, без паспорта — «под комендатурой», как говорили тогда. Он состоял на чекистском учете.
Гаар рассказывал мне, как в минуту гнева и откровения он сказал одному человеку: «За отца, за мать, за всех крымчан, будь возможность, я расстрелял бы Сталина!»
Карл Карлович — так звали того российского немца, которому открылся Андрей Эдуардович.
Вскоре Гаара вызвали в отдел кадров, который, как давно замечено, очень любили всякие гэбэшники. Двое в гражданском взяли его под руки, а во дворе уже стоял «бобик».
— Садись!
— Не сяду!
— Сядешь!
— Покажите удостоверение!
Ему показали… Приехали в общежитский барак, провели обыск в комнате, подробно исследовали голбец. Как он потом догадался, искали оружие.
Андрея Эдуардовича посадили во «внутрянку» — внутреннюю тюрьму Свердловска. И начались допросы, которые вел старший лейтенант Чупин.
Следователь попытался пришить ему связь с какой-то украинской студенческой группой, утверждал, что Гаар выступал против, когда проходили выборы народных судей, про лепешки из гнилой картошки говорил будто бы…
Но Гаар согласился только с тем, что является террористом. И подписал признание. За что и «получил двадцать пять плюс пять» («четверной» плюс ссылка, как будто до нее можно было дожить).
— Ты дискредитируешь советскую власть! — стучал старший лейтенант кулаком по столу.
Андрей Эдуардович был отправлен в шахты Карагандинских лагерей — «сюда двери широкие, отсюда — узкие…».
Строгий режим, черная форма, белые нашивки: Б672… Вот тебе и череп с костями. Потом он строил дома в Кемеровской области. Оттуда этапировали в Омск, где рука об руку с уголовниками он возводил знаменитый комбинат нефтеоргсинтеза. «Где и встретился со своим родственником — крекингом, установкой такой», — усмехается Гаар. А вообще копал траншеи вручную, до семи метров глубиной. «Поймали волка — держите!» — так он отказался подписать бумагу, в которой говорилось о том, что ему скостят десять лет, будто бы за неграмотность. Он считал себя осужденным невинно. Я уже знал, что в то время мало кто был способен на такой безумный идеализм.
И когда однажды надзиратели начали избивать Андрея, он ответил — залепил одному по лбу. За что получил десять суток карцера. Всего. Потом еще пять. А затем звезда Колымы засветила с востока — говорил же Чупин ему: «Там широкие брюки не носи!» Но не стал Гаар