Дети подземелья — страница 19 из 62

Вскочил на ноги, зубы оскалил… в руках голову держит. Замерли мы все тут, глядим… Скрикнул он что-то по-своему, звонко… Размахал голову, размахал и бросил…

Полетела голова поверх деревьев с утесу… Тишина у нас настала, стоим все ни живы ни мертвы и слышим: внизу по морю плеск раздался, – пала голова в море.

И солдатик последний на пригорке стоит, остановился. Потом ружье бросил, закрыл лицо руками и убежал. Мы и не гонимся: беги, бог с тобой! Один он, бедняга, на всем кордоне остался, потому что было двадцать человек. Тринадцать на амурскую сторону за провизией поехали, да из-за ветру не успели еще вернуться, а шестерых мы уложили.

Кончилось все, а мы испугались, никак сообразиться не можем, друг на друга глядим: что же, мол, это такое – во сне али вправду? Только вдруг слышим: сзади, на том месте, где спали мы, под деревом, Буран у нас стонет…

А Бурана нашего первый солдат из ружья убил. Не вовсе убил, – помаялся старик еще малое время, да недолго. Пока солнце за гору село, из старика и дух вон. Страсть было жалко!..

Подошли мы к нему, видим: сидит старик под кедрой, рукой грудь зажимает, на глазах слезы. Поманил меня к себе. «Вели, говорит, ребятам могилу мне вырыть. Все одно вам сейчас плыть нельзя, надо ночи дождаться, а то как бы с остальными солдатами в проливе не встретиться. Так уж похороните вы меня, ради Христа».

– Что ты, что ты, дядя Буран! – говорю ему. – Нешто живому человеку могилу роют? Мы тебя на амурскую сторону свезем, там на руках понесем… Бог с тобой.

– Нет уж, братец, – отвечает старик, – против своей судьбы не пойдешь, а уж мне судьба лежать на этом острову, видно. Так пусть уж… чуяло сердце… Вот всю-то жизнь, почитай, все из Сибири в Расею рвался, а теперь хоть бы на сибирской земле помереть, а не на этом острову проклятом…

Подивился я тут на Бурана, – совсем не тот старик стал: говорит как следует, в полной памяти, глаза у него ясные, только голос слабый. Собрал нас всех вокруг себя и стал наставлять.

– Слушайте, – говорит, – ребята, что я стану рассказывать, да запоминайте хорошенько. Придется теперь вам без меня по Сибири идти, а мне здесь оставаться. Дело ваше теперь очень опасно, – пуще всего, что Салтанова убили. Слух теперь пройдет об этом деле далеко: не то что в Иркутске, в Расее об этом деле узнают. Станут вас в Николаевском сторожить. Смотри, ребята, идите опасно; голод, холод терпите, а уж в деревни-то заходите поменьше, города обходите подальше. Гиляка и гольда не бойтесь, – эти вас не тронут. Ну, теперь замечайте хорошенько, стану вам про дорогу по амурской стороне рассказывать. Будет тут перед Николаевским городом заимка, в той заимке наш благодетель живет, приказчик купца Тарханова. Торговал он раньше на Соколином острову с гиляками, заехал с товарами в горы, да и сбился с дороги, заблудился. А с гиляками у него нелады были, ссора. Увидели они, что забрался он в глухое место, и застукали его в овраге, совсем было убили, да как раз на ту пору шли мы самым тем оврагом, соколинские бродяжки… В первый раз еще тогда я с Соколина уходил. Вот заслышали мы, что русской человек в тайге голосом голосит, кинулись в овраг и приказчика от гиляков избавили; с тех самых пор он нашу добродетель помнит. «Должон я, говорит, по гроб моей жизни соколинских ребят наблюдать…» И действительно, с тех пор нашим от него всякое довольствие идет. Разыщите его, – счастливы будете и всякую помощь получите.

Вот рассказал нам старик все дороги, наставление дал, а потом говорит:

– Теперь, – говорит, – ребята, вам времени-то терять незачем. Прикажи-ка, Василий, на этом месте домовину мне вырыть, потому что место хорошее. Пусть хоть ветер с амурской стороны долетает да море оттуда плещет. Не мешкайте, полно, ребята! Принимайтесь за работу живее!

Послушались мы.

Тут старик под кедрой сидит, а тут мы ему могилу роем; вырыли могилу ножами, помолились Богу, старик уж у нас молчит, только головой качает, слезно плачет. Село солнце, старик у нас помер. Стемнело, мы уж и яму сровняли.

Как выплыли мы на середину пролива, луна на небо взошла, посветлело. Оглянулись все, сняли шапки… За нами, сзади, Соколиный остров горами высится, на утесике-то Буранова кедра стоит…

VII

Переехали мы на амурскую сторону, а уж там гиляки говорят: «Салтанова голова… вода». Бедовые эти инородцы, сороки им на хвосте вести носят. Что ни случись, все в ту же минуту узнают. Повстречали мы их несколько человек у моря, рыбу они ловили. Мотают головами, смеются; видно, что рады сами. А мы думаем: хорошо, мол, вам, чертям, смеяться, а нам-то каково! Из-за этой головы нам, может, всем теперь своих голов не сносить. Ну, дали они нам рыбы, расспросили мы их про все дороги, какие тут были, и пошли себе по своей. Идем по земле, словно по камню горячему, каждого шороху пугаемся, каждую заимку обходим, от русского человека тотчас в тайгу хоронимся, следы заметаем. Страшно ведь…

Днем больше в тайге отдыхали, по ночам шли напролет. К Тархановой заимке подошли на рассвете. Стоит в лесу заимка новая, кругом огорожена, вороты заперты накрепко. По приметам, выходит та самая, про какую Буран рассказывал. Вот подошли мы, вежливенько постучались, смотрим: вздувают в заимке огонь. «Кто, мол, тут, что за люди?»

– Бродяжки, – говорим, – от Бурана Стахею Митричу поклон принесли.

А на ту пору Стахей Митрич, главный-то приказчик тархановский, в отлучке находился, а на заимке подручного оставил, и был от него подручному наказ: в случае придут соколинские ребята, давать им по пяти рублей на брата, да сапоги, да полушубок, белья и провизии – сколько потребуется. «Сколько б их ни было, говорит, всех удовлетвори, собери работников да при них выдачу и засвидетельствуй. Тут и отчет весь!»

А уж на заимке тоже про Салтанова узнали. Приказчик-то увидел нас и испужался.

– Ах, братцы, – говорит, – не вы ли же этого Салтанова прикончили? Беда ведь!

– Ну, мол, мы аль не мы, об этом разговаривать нечего. А не будет ли от вашей милости какой помощи? От Бурана мы к Стахею Митричу с поклоном.

– А сам-то Буран что же? Али опять на остров попал?

– Попал, – говорим, – да приказал долго жить.

– Ну, царство ему небесное… Хороший бродяга был, честных правил, хотя и незадачливый. Стахей Митрич и по сю пору его вспоминает. Теперь, чай, в поминанье запишет, только вот имя-то ему как? Не знаете ли, ребята?

– Не знаем мы. Буран да Буран, так и звали. Чай, покойник и сам-от свое имя забыл, потому что бродяге ни к чему.

– То-то вот. Эх, братцы, жизнь-то, жизнь ваша!.. Захочет поп об вас Богу сказать, и то не знает, как назвать… тоже, чай, у старика в своей стороне родня была: братья и сестры, а может, и родные детки.

– Как, чай, не быть. Бродяга-то хоть имя свое крещеное бросил, а тоже ведь и его баба родила, как и людей…

– Горькая ваша жизнь, – ох, горькая!

– Чего горше: едим прошеное, носим брошеное, помрем, – и то в землю не пойдем. Верно! Не всякому ведь бродяге и могила-то достанется. Помрешь в пустыне, – зверь сожрет, птица расклюет… Кости – и те серые волки врозь растащут. Как же не горькая жизнь?

Пригорюнились мы… Хоть жалостные-то слова мы для приказчика говорим, – потому сибиряку чем жалостнее скажешь, то он больше тебя наградит, – ну а все же видим и сами, что правда, так оно и по-настоящему точка в точку выходит. Вот, думаем, он сейчас зевнет, да перекрестится, да и завалится спать… в тепле, да в сытости, да никого-то он не боится, а мы пойдем по дикой тайге путаться глухою ночью да, точно нечисть болотная, с петухами от крещеных людей хорониться.

– Ну, однако, ребята, – говорит приказчик, – пора мне и на боковую. Жертвую вам от себя по двугривенному на брата да по положению что следует, получите и ступайте себе с Богом. Рабочих всех будить не стану, – трое есть у меня понадежнее, так они и засвидетельствуют для отчету. А то как бы с вами беды не нажить… Смотрите, в Николаевский город лучше не заглядывайте. Намеднись я оттуда приехал: исправник ноне живет бойкой; приказал всех прохожих имать, где какой ни объявится. «Сороке, говорит, пролететь не дам, заяц мимо не проскачет, зверь не прорыщет, а уж этих я молодцов-соколинцев изымаю». Счастливы будете, ежели удастся вам мимо пройти, а уж в город-то ни за коим делом не заходите.

Выдал он нам по положению, рыбы еще дал несколько да от себя по двугривенному накинул. Потом перекрестился на небо, ушел к себе на заимку и дверь запер. Погасили сибиряки огни, легли спать, – до свету-то еще не близко. А мы пошли себе своею дорогой, и очень нам всем в ту ночь тоскливо было.

Ох, и люта же тоска на бродягу живет! Ночка-то темная, тайга-то глухая… дождем тебя моет, ветром тебя сушит, и на всем-то, на всем белом свете нет тебе родного угла, ни приюту… Все вот на родину тянешься, а приди на родину, там тебя всякая собака за бродягу знает. А начальства-то много, да начальство-то строго… Долго ли на родине погуляешь, – опять тюрьма!

Да еще и тюрьма-то иной раз раем вспоминается, право… Вот и в ту ночь, идем-идем, вдруг Володька и говорит:

– А что, братцы, что-то теперь наши поделывают?

– Это ты про кого, мол?

– Да наши, на Соколином острову, в седьмой казарме. Чай, спят себе теперь, и горюшка мало!.. А мы вот тут… Эх, не надо бы и ходить-то…

Прикрикнул я на него. «Полно, мол, тебе бабиться! И не ходил бы, коли дух в тебе короткий, – на других тоску нытьем нагоняешь».

А сам, признаться, тоже задумался. Притомились мы, идем – дремлем; бродяге это в привычку – на ходу спать. И чуть маленько забудусь, сейчас казарма и приснится. Месяц будто светит, и стенка на свету поблескивает, а за решетчатыми окнами – нары, а на нарах арестантики спят рядами. А потом приснится, и сам будто лежу, потягиваюсь… Потянусь – и сна не бывало…

Ну, нет того сна лютее, как отец с матерью приснятся. Ничего будто со мною не бывало – ни тюрьмы, ни Соколиного острова, ни этого кордону. Лежу будто в горенке родительской, и мать мне волосы чешет и гладит. А на столе свечка стоит, и за столом сидит отец, очки у него на