Это перевозчик Тюлин. Он сидит у своего шалаша, понурив голову и как-то весь опустившись. Одет он в ситцевой грязной рубахе и синих пестрядинных портах. На босу ногу надеты старые отопки. Лицо моложавое, почти без бороды и усов, с выразительными чертами, на которых очень ясно выделяется особая ветлужская складка, а теперь, кроме того, видна сосредоточенная угрюмость добродушного, но душевно угнетенного человека…
– Унесет у меня лодку-те… – говорит он, не двигаясь и взглядом знатока изучая положение дела. – Беспременно утащит.
– А тебе бы, – говорю я, разминаясь, – вытащить надо.
– Коли не надо. Не миновать, что не вытащить. Вишь, чего делат, вишь, вишь… Н-ну!
Лодка вздрагивает, приподнимается, делает какое-то судорожное движение и опять беспомощно ложится по-прежнему.
– Тю-ю-ю-ли-ин! – доносится с другого берега призывной клич какого-то путника. На вырубке, у съезда к реке, виднеется маленькая-маленькая лошаденка, и маленький мужик, спустившись к самой воде, отчаянно машет руками и вопит тончайшею фистулой: – Тю-ю-ю-ли-ин!..
Тюлин все с тем же мрачным видом смотрит на вздрагивающую лодку и качает головой.
– Вишь, вишь ты – опять!.. А вечор еще, гли-кося, дальше мостков была вода-те… Погляди, за ночь чего еще наделат. Беды́, озорная речушка! Этто учнет играть и учнет играть, братец ты мой…
– Тю-ю-ю-ли-ин, леш-ша-ай! – звенит и обрывается на том берегу голос путника, но на Тюлина этот призыв не производит ни малейшего впечатления. Точно этот отчаянный вопль – такая же обычная принадлежность реки, как игривые всплески зыби, шелест деревьев и шорох речного «цвету».
– Тебя ведь это зовут! – говорю я Тюлину.
– Зовут, – отвечает он невозмутимо, тем же философски-объективным тоном, каким говорил о лодке и проказах реки. – Иванко, а Иванко! Иванко-о-о́!
Иванко, светловолосый парнишка лет десяти, копает червей под крутояром и так же мало обращает внимания на зов отца, как тот – на вопли мужика с того берега.
В это время по крутой тропинке от церкви спускается баба с ребенком на руках. Ребенок кричит, завернутый с головой в тряпки. Другой – девочка лет пяти – бежит рядом, хватаясь за платье. Лицо у бабы озабоченное и сердитое. Тюлин становится сразу как-то еще угрюмее и серьезнее.
– Баба идет, – говорит он мне, глядя в другую сторону.
– Ну? – говорит баба злобно, подходя вплоть к Тюлину и глядя на него презрительным и сердитым взглядом. Отношения, очевидно, определились уже давно: для меня ясно, что беспечный Тюлин и озабоченная, усталая баба с двумя детьми – две воюющие стороны.
– Чё еще нукаешь? Что тебе, бабе, нужно? – спрашивает Тюлин.
– Чё-ино́, спрашивает еще… Лодку давай! Чай, через реку ходу-то нету мне, а то бы не стала с тобой, с путаником, и баить…
– Ну-ну! – с негодованием возражает перевозчик. – Что ты кака́ сильна пришла. Разговаривашь…
– А что мне не разговаривать! Залил шары-то… Чего только мир смотрит, пьяницы-те наши, давно бы тебя, не́годя пьяного, с перевозу шугнуть надо. Давай, слышь, лодку-те!
– Лодку? Эвон парень тебя перемахнет… Иванко, а Иванко, слышь? Иванко-о́!.. А вот я сейчас вицей его, подлеца, вытяну. Слышь, проходящий!..
Тюлин поворачивается ко мне.
– Ну-ко ты мне, проходящий, вицю дай, хар-рошую!
И он, с тяжелым усилием, делает вид, что хочет приподняться. Иванко мгновенно кидается в лодку и хватает весла.
– Две копейки с нее. Девку так! – командует Тюлин лениво и опять обращается ко мне: – Беда моя: голову всеё разломило.
– Тю-ю-ли-ин! – стонет опять противоположный берег. – Перево-о-о́з!..
– Тятька, а тятька! Паром кричат вить, – говорит Иванко, у которого, очевидно, явилась надежда на освобождение от обязанности везти бабу.
– Слышу. Давно уж зеват, – спокойно констатирует Тюлин. – Сговорись там. Может, еще и не надо ему… Может, еще и не поедет… Отчего бы такое: голову ломит? – обращается он опять ко мне тоном самого трогательного доверия.
Угадать причину нетрудно: от бедняги Тюлина водкой несет, точно из полуштофа, и даже до меня, на расстоянии двух сажен, то и дело доносятся острые струйки перегару, смешиваясь с запахом реки и береговой зелени.
– Кабы выпил я, – говорит Тюлин в раздумье, – а то не пил.
Голова его опускается еще ниже.
– Давно не пью я… Положим, вчера выпил…
И опять Тюлин погружается в глубокое раздумье.
– Кабы много… Положим, довольно я выпил вчера… Так ведь сегодня не пил!
– Так это у тебя, видно, с похмелья, – пробую я вывести его на настоящую дорогу.
Тюлин смотрит на меня долго, серьезно и чрезвычайно вдумчиво. Догадка, очевидно, показалась ему не лишенною основания.
– Разве-либо от этого. Нонче немного же выпил я.
Пока таким образом Тюлин медленным, мучительным, но зато верным путем подходил к истинной причине своих страданий, мужик на той стороне окончательно лишился голоса.
– Тю-ю-ю… – чуть слышно летело оттуда, из-за шороха речных струек.
– Разве-либо от этого. Это ты, братец, должно быть, верно сказал. Пью я винище это, лакаю, братец, лакаю…
IV
Между тем тщетно вопивший мужик смолкает и, оставив лошадь с телегой на том берегу, переправляется к нам вместе с Иванком, для личных переговоров. К удивлению моему, он самым благодушным образом здоровается с Тюлиным и садится рядом на скамейку. Он значительно старше Тюлина, у него седая борода, голубые, выцветшие, как и у Тюлина, глаза, на голове грешневик, а на лице, где-то около губ, ютится та же ветлужская складка.
– Страдаешь? – спрашивает он у перевозчика с улыбкой почти сатирическою.
– Голову, братец, всеё разломило. И отчего бы?
– Винища поменьше пей.
– Разве-либо от этого. Вот и проходящий то же баит.
– А лодку у тебе, гляди, унесет.
– Как не унести. Просто-таки и унесет.
Оба смотрят несколько времени, как вздрагивает, точно в агонии, опрокинутая лодка.
– Давай паром, што ли, – ехать надо.
– Да тебе надо ли еще ехать-то? Чай, в Красиху пьянствовать?..
– А ты уж накрасился…
– Выпито. Голову всеё разломило, беды́! А ты, может, лучше не ездий.
– Чудак! Чай, у меня дочка там выдана. Звали к празднику. И баба со мной.
– Ну, баба, так, стало быть, не миновать ехать, видно. Э-эх, шестов нет.
– Как нет? Чё хлопаешь зря? Эвона шесты-те!
– Коротки. Двадцати четвертей надо. Чать видишь: приплескиват Ветлуга-те!
– А ты что же, чудак, шестов не запас, коли видишь, что приплескиват?.. Иванко, сгоняй за шестами-те, парень!
– Сходил бы сам, – говорит Тюлин, – тяжелы вить.
– Ты сходи, – твое дело!
– Не мне ехать, – тебе!
И оба мужика, да и Иванко третий, спокойно остаются на местах.
– Ну-ко его, подлеца, вицей вытяну… – опять произносит Тюлин, делая новый опыт примерного вставанья. – Проходящий! да́-ко ты мне вицю…
Иванко с громким гнусавым ревом снимается с места и бежит трусцой на гору, к селу.
– Не донесет, – говорит мужик.
– Тяжелы вить! – подтверждает Тюлин.
– А ты б добежал хоть встречу-те, – советует мужик, глядя на усилия муравья Иванка, появляющегося на верху угора с длинными шестами.
– И то хотел сказать тебе: добеги-кось.
Оба сидят и глядят.
– Евстигне-е-й! Лешай!.. – слышится с той стороны пронзительный и желчный бабий голос.
– Баба кричит, – говорит мужик с некоторым беспокойством.
Тюлин сохраняет равнодушие: баба далеко.
– А как у меня мерин сорвется да мальчонку с бабой ушибет… – говорит Евстигней.
– А резва лошадь-то?
– Беды́.
– Ну, так очень просто может ушибить. Да ты бы, послушай, тово… назад бы. Что тебе ехать-то, кака́ надобность?
– Ах, чудак! Да нешто не видишь: с бабой собрался. Как можно, что не ехать!
Иванко, выбиваясь из сил, приволакивает наконец шесты и с ревом кидает их на берег. Все готово, Тюлину приходится приниматься за работу.
– Эй, проходящий! – обращается он ко мне как-то одобрительно. – Ну-ко, послушай, и ты с нами на паром! А то, видишь вот, больно уж река-те наша резва.
Мы все взошли на скрипучий дощатый паром; Тюлин – последний. По-видимому, он размышлял несколько секунд, поддаваясь соблазну: уж не достаточно ли народу и без него. Однако все-таки взошел, шлепая по воде, потом с глубокою грустью посмотрел на колья, за которые были зачалены чалки, и сказал с кроткой укоризной, обращенной ко всем вообще:
– Э-эх! Чалки-те, чалки никто и не отвязал. Н-ну!
– Да ведь ты, Тюлин, последний взошел на паром. Тебе бы и надо отвязать, – протестую я.
Он не отвечает, косвенно признавая, быть может, всю справедливость этого замечания, и так же лениво, с тою же беспросветною скорбью спускается в воду, чтобы отвязать чалки.
Паром заскрипел, закачался и поплыл от берега. Перевозный шалаш, опрокинутая лодка, холмик с церковью мгновенно, будто подхваченные неведомою силой, уносятся от нас, а мысок с зеленою подмытою ивой летит нам навстречу. Тюлин поглядел на мелькающий берег, почесал густую шапку своих волос и перестал пихаться шестом.
– Несет вить.
– Несет, – ответил мужик, с натугой налегая на чеге́нь правым плечом.
– Пылко несет.
– Да ты что стал? Что не пхаешься?
– Поди пхнись. С левого-те борту не маячит.
– Ну?
– То-то и ну!
Мужик ожесточенно сунул свой шест и чуть не бултыхнулся в воду, – его чеге́нь тоже не достал до дна. Евстигней остановился и сказал выразительно:
– Подлец ты, Тюлин!
– Сам такой! Пошто лаешься?
– За што тебе деньги плочены, подлая фигура?
– Поговори!
– Пошто длинных шестов не завел?
– Заведёны.
– Да што нету их?
– Дома. Нешто мальчонко приволокет… двадцати-то четвертей?
– Говорю: подлой ты человек.
– Ну-ну! Не скажешь ли еще чего? Поговори со мной!
Спокойствие Тюлина, видимо, смиряет возмущенного Евстигнея. Он снимает грешневик и скребет голову.
– Куда ж мы теперича? К Козьме Демьяну (в Козьмо-Демьянск) сплывем аль уж как?..