[89], что украинские кобзари и бандуристы[90] были по большей части слепые! Правда, тяжкая доля, увечье заставляли нередко брать в руки лиру или бандуру, чтобы просить с нею подаяния. Но не все же это были только нищие и ремесленники с гнусавыми голосами, и не все они лишились зрения только под старость. Слепота застилает видимый мир тёмною завесой, которая, конечно, ложится на мозг, затрудняя и угнетая его работу, но всё же из наследственных представлений и из впечатлений, получаемых другими путями, мозг творит в темноте свой собственный мир, грустный, печальный и сумрачный, но не лишённый своеобразной, смутной поэзии.
Максим с мальчиком уселись на сене, а Иохим прилёг на свою лавку (эта поза наиболее соответствовала его артистическому настроению) и, подумав с минуту, запел. Случайно или по чуткому инстинкту выбор его оказался очень удачным. Он остановился на исторической картине:
Он, там на горi, тай жёнцi жнуть.
Всякому, кто слышал эту прекрасную народную песню в надлежащем исполнении, наверное, врезался в памяти её старинный мотив, высокий, протяжный, будто подёрнутый грустью исторического воспоминания. В ней нет событий, кровавых сеч и подвигов. Это и не прощание казака с милой, не удалой набег, не экспедиция в чайках[91] по синему морю и Дунаю. Это только одна мимолётная картина, всплывшая мгновенно в воспоминании украинца, как смутная грёза, как отрывок из сна об историческом прошлом. Среди будничного и серого настоящего дня в его воображении встала вдруг эта картина, смутная, туманная, подёрнутая тою особенною грустью, которая веет от исчезнувшей уже родной старины. Исчезнувшей, но ещё не бесследно! О ней говорят ещё высокие могилы-курганы, где лежат казацкие кости, где в полночь загораются огни, откуда слышатся по ночам тяжёлые стоны. О ней говорит и народное предание, и смолкающая всё более и более народная песня:
Ой, там на горi, тай жёнцi жнуть,
А по-пiд горою, по-пiд зеленою
Козаки iдуть!..
Козаки iдуть!..
На зелёной горе жнецы жнут хлеб. А под горой, внизу, идёт казачье войско.
Максим Яценко заслушался грустного напева. В его воображении, вызванная чудесным мотивом, удивительно сливающимся с содержанием песни, всплыла эта картина, будто освещённая меланхолическим отблеском заката. В мирных полях, на горе, беззвучно наклоняясь над нивами, виднеются фигуры жнецов. А внизу бесшумно проходят отряды один за другим, сливаясь с вечерними тенями долины.
По переду Дорошенко
Веде своё вiйсько, вiйсько запорожське
Хорошенько.
И протяжная нота песни о прошлом колышется, звенит и смолкает в воздухе, чтобы зазвенеть опять и вызвать из сумрака всё новые и новые фигуры.
Мальчик слушал с омрачённым и грустным лицом. Когда певец пел о горе, на которой жнут жнецы, воображение тотчас же переносило Петруся на высоту знакомого ему утёса. Он узнал его потому, что внизу плещется речка чуть слышными ударами волны о камень. Он уже знает также, что такое жнецы, он слышит позвякивание серпов и шорох падающих колосьев.
Когда же песня переходила к тому, что делается под горой, воображение слепого слушателя тотчас же удаляло его от вершин в долину…
Звон серпов смолк, но мальчик знает, что жнецы там, на горе, что они остались, но они не слышны, потому что они высоко, так же высоко, как сосны, шум которых он слышал, стоя под утёсом. А внизу, над рекой, раздаётся частый ровный топот конских копыт… Их много, от них стоит неясный гул там, в темноте, под горой. Это «идут казаки».
Он знает также, что значит казак. Старика «Хведька», который заходит по временам в усадьбу, все зовут «старым казаком». Он не раз брал Петруся к себе на колени, гладил его волосы своею дрожащею рукой. Когда же мальчик по своему обыкновению ощупывал его лицо, то осязал своими чуткими пальцами глубокие морщины, большие обвисшие вниз усы, впалые щёки и на щеках старческие слёзы. Таких же казаков представлял себе мальчик под протяжные звуки песни там, внизу, под горой. Они сидят на лошадях такие же, как «Хведько», усатые, такие же сгорбленные, такие же старые. Они тихо подвигаются бесформенными тенями в темноте и так же, как «Хведько», о чём-то плачут, быть может, оттого, что и над горой, и над долиной стоят эти печальные, протяжные стоны Иохимовой песни – песни о «необачном[92] казачине», что променял молодую жёнку на походную трубку и на боевые невзгоды.
Максиму достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что чуткая натура мальчика способна откликнуться, несмотря на слепоту, на поэтические образы песни.
Глава третья
Благодаря режиму, который был заведён по плану Максима, слепой во всём, где это было возможно, был предоставлен собственным усилиям, и это принесло самые лучшие результаты. В доме он не казался вовсе беспомощным, ходил всюду очень уверенно, сам убирал свою комнату, держал в известном порядке свои игрушки и вещи. Кроме того, насколько это было ему доступно, Максим обращал внимание на физические упражнения: у мальчика была своя гимнастика, а на шестом году Максим подарил племяннику небольшую и смирную лошадку. Мать сначала не могла себе представить, чтоб её слепой ребёнок мог ездить верхом, и она называла затею брата чистым безумием. Но инвалид пустил в дело всё своё влияние, и через два-три месяца мальчик весело скакал в седле рядом с Иохимом, который командовал только на поворотах.
Таким образом, слепота не помешала правильному физическому развитию, и влияние её на нравственный склад ребёнка было по возможности ослаблено. Для своего возраста он был высок и строен; лицо его было несколько бледно, черты тонки и выразительны. Чёрные волосы оттеняли ещё более белизну лица, а большие тёмные, малоподвижные глаза придавали ему своеобразное выражение, как-то сразу приковывавшее внимание. Лёгкая складка над бровями, привычка несколько подаваться головой вперёд и выражение грусти, по временам пробегавшее какими-то облаками по красивому лицу, – это всё, чем сказалась слепота в его наружности. Его движения в знакомом месте были уверенны, но всё же было заметно, что природная живость подавлена и проявляется по временам довольно резкими нервными порывами.
Теперь впечатления слуха окончательно получили в жизни слепого преобладающее значение, звуковые формы стали главными формами его мысли, центром умственной работы. Он запоминал песни, вслушиваясь в их чарующие мотивы, знакомился с их содержанием, окрашивая его грустью, весельем или раздумчивостью мелодии. Он ещё внимательнее ловил голоса окружающей природы и, сливая смутные ощущения с привычными родными мотивами, по временам умел обобщить их свободной импровизацией, в которой трудно было отличить, где кончается народный, привычный уху мотив и где начинается личное творчество. Он и сам не мог отделить в своих песнях этих двух элементов: так цельно слились в нём они оба. Он быстро заучивал всё, что передавала ему мать, учившая его игре на фортепиано, но любил также и Иохимову дудку. Фортепиано было богаче, звучнее и полнее, но оно стояло в комнате, тогда как дудку можно было брать с собой в поле, и её переливы так нераздельно сливались с тихими вздохами степи, что порой Петрусь сам не мог отдать себе отчёта, ветер ли навевает издалека смутные думы или это он сам извлекает их из своей свирели.
Это увлечение музыкой стало центром его умственного роста; оно заполняло и разнообразило его существование. Максим пользовался им, чтобы знакомить мальчика с историей его страны, и вся она прошла перед воображением слепого, сплетённая из звуков. Заинтересованный песней, он знакомился с её героями, с их судьбой, с судьбой своей родины. Отсюда начался интерес к литературе, и на девятом году Максим приступил к первым урокам. Умелые уроки Максима (которому пришлось изучить для этого специальные приёмы обучения слепых) очень нравились мальчику. Они вносили в его настроение новый элемент – определённость и ясность, уравновешивавшие смутные ощущения музыки.
Таким образом, день мальчика был заполнен, нельзя было пожаловаться на скудость получаемых им впечатлений. Казалось, он жил полною жизнью, насколько это возможно для ребёнка. Казалось также, что он не сознаёт и своей слепоты.
А между тем какая-то странная, недетская грусть всё-таки сквозила в его характере. Максим приписывал это недостатку детского общества и старался пополнить этот недостаток.
Деревенские мальчики, которых приглашали в усадьбу, дичились и не могли свободно развернуться. Кроме непривычной обстановки, их немало смущала также и слепота «панича». Они пугливо посматривали на него и, сбившись в кучу, молчали или робко перешёптывались друг с другом. Когда же детей оставляли одних в саду или в поле, они становились развязнее и затевали игры, но при этом оказывалось, что слепой как-то оставался в стороне и грустно прислушивался к весёлой возне товарищей.
По временам Иохим собирал ребят вокруг себя в кучу и начинал рассказывать им весёлые присказки и сказки. Деревенские ребята, отлично знакомые и с глуповатым хохлацким чёртом, и с плутовками-ведьмами, пополняли эти рассказы из собственного запаса, и вообще эти беседы шли очень оживлённо. Слепой слушал их с большим вниманием и интересом, но сам смеялся редко. По-видимому, юмор живой речи в значительной степени оставался для него недоступным, и немудрено: он не мог видеть ни лукавых огоньков в глазах рассказчика, ни смеющихся морщин, ни подёргивания длинными усами.
Незадолго до описываемого времени в небольшом соседнем имении переменился «посессор»