тве, и мать с сердечной болью следила за тёмной фигурой сына, терявшегося среди общего блеска и оживления. Теперь, в первый ещё раз, Пётр смело и как будто даже не вполне сознательно подходил к своему обычному месту… Казалось, он забыл о присутствии чужих. Впрочем, при входе молодых людей в гостиной стояла такая тишина, что слепой мог считать комнату пустою…
Открыв крышку, он слегка тронул клавиши и пробежал по ним несколькими быстрыми, лёгкими аккордами. Казалось, он о чём-то спрашивал не то у инструмента, не то у собственного настроения.
Потом, вытянув на клавишах руки, он глубоко задумался, и тишина в маленькой гостиной стала ещё глубже.
Ночь глядела в чёрные отверстия окон; кое-где из сада заглядывали с любопытством зелёные группы листьев, освещённых светом лампы. Гости, подготовленные только что смолкшим смутным рокотом пианино, отчасти охваченные веянием странного вдохновения, витавшего над бледным лицом слепого, сидели в молчаливом ожидании.
А Пётр всё молчал, приподняв кверху слепые глаза, и всё будто прислушивался к чему-то. В его душе подымались, как расколыхавшиеся волны, самые разнообразные ощущения. Прилив неведомой жизни подхватывал его, как подхватывает волна на морском берегу долго и мирно стоявшую на песке лодку… На лице виднелись удивление, вопрос, и ещё какое-то особенное возбуждение проходило по нём быстрыми тенями. Слепые глаза казались глубокими и тёмными.
Одну минуту можно было подумать, что он не находит в своей душе того, к чему прислушивается с таким жадным вниманием. Но потом, хотя всё с тем же удивлённым видом и всё как будто не дождавшись чего-то, он дрогнул, тронул клавиши и, подхваченный новой волной нахлынувшего чувства, отдался весь плавным, звонким и певучим аккордам…
Пользоваться нотами слепому вообще трудно. Они отдавливаются, как и буквы, рельефом, причём тоны обозначаются отдельными знаками и ставятся в один ряд, как строчки книги. Чтобы обозначить тоны, соединённые в аккорд, между ними ставятся восклицательные знаки. Понятно, что слепому приходится заучивать их наизусть, притом отдельно для каждой руки. Таким образом, это – очень сложная и трудная работа; однако Петру и в этом случае помогала любовь к отдельным составным частям этой работы. Заучив на память по нескольку аккордов для каждой руки, он садился за фортепиано, и когда из соединения этих выпуклых иероглифов вдруг неожиданно для него самого складывались стройные созвучия, это доставляло ему такое наслаждение и представляло столько живого интереса, что этим сухая работа скрашивалась и даже завлекала.
Тем не менее между изображённою на бумаге пьесой и её исполнением ложилось в этом случае слишком много промежуточных процессов. Пока знак воплощался в мелодию, он должен был пройти через руки, закрепиться в памяти и затем совершить обратный путь к концам играющих пальцев. Притом сильно развитое музыкальное воображение слепого вмешивалось в сложную работу заучивания и налагало на чужую пьесу заметный личный отпечаток. Формы, в какие успело отлиться музыкальное чувство Петра, были именно те, в каких ему впервые явилась мелодия, в какие отливалась затем игра его матери. Это были формы народной музыки, которые звучали постоянно в его душе, которыми говорила этой душе родная природа.
И теперь, когда он играл какую-то итальянскую пьесу с трепещущим сердцем и переполненною душой, в его игре с первых же аккордов сказалось что-то до такой степени своеобразное, что на лицах посторонних слушателей появилось удивление. Однако через несколько минут очарование овладело всеми безраздельно, и только старший из сыновей Ставрученка, музыкант по профессии, долго ещё вслушивался в игру, стараясь уловить знакомую пьесу и анализируя своеобразную манеру пианиста. Струны звенели и рокотали, наполняя гостиную и разносясь по смолкшему саду… Глаза молодёжи сверкали оживлением и любопытством. Ставрученко-отец сидел, свесив голову, и молчаливо скучал, но потом стал воодушевляться всё больше и больше, поталкивая Максима локтем, и шептал:
– Вот этот играет, так уж играет. Что? Не правду я говорю?
По мере того как звуки росли, старый спор-щик стал вспоминать что-то, должно быть, свою молодость, потому что глаза его заискрились, лицо покраснело, весь он выпрямился и, приподняв руку, хотел даже ударить кулаком по столу, но удержался и опустил кулак без всякого звука. Оглядев своих молодцов быстрым взглядом, он погладил усы и, наклонившись к Максиму, прошептал:
– Хотят стариков в архив… Брешут!.. В своё время и мы с тобой, братику, тоже… Да и теперь ещё… Правду я говорю или нет?
Максим, довольно равнодушный к музыке, на этот раз чувствовал что-то новое в игре своего питомца и, окружив себя клубами дыма, слушал, качал головой и переводил глаза с Петра на Эвелину. Ещё раз какой-то порыв непосредственной жизненной силы врывался в его систему совсем не так, как он думал… Анна Михайловна тоже кидала на девушку вопросительные взгляды, спрашивая себя: что это – счастье или горе звучит в игре её сына… Эвелина сидела в тени от абажура, и только её глаза, большие и потемневшие, выделялись в полумраке. Она одна понимала эти звуки по-своему: ей слышался в них звон воды в старых шлюзах и шёпот черёмухи в потемневшей аллее.
Мотив давно уже изменился. Оставив итальянскую пьесу, Пётр отдался своему воображению. Тут было всё, что теснилось в его воспоминании, когда он, за минуту перед тем, молча и опустив голову, прислушивался к впечатлениям из пережитого прошлого. Тут были голоса природы, шум ветра, шёпот леса, плеск реки и смутный говор, смолкающий в безвестной дали. Всё это сплеталось и звенело на фоне того особенного глубокого и расширяющего сердце ощущения, которое вызывается в душе таинственным говором природы и которому так трудно подыскать настоящее определение… Тоска?.. Но отчего же она так приятна?.. Радость?.. Но зачем же она так глубоко, так бесконечно грустна?
По временам звуки усиливались, вырастали, крепли. Лицо музыканта делалось странно суровым. Он как будто сам удивлялся новой и для него силе этих неожиданных мелодий и ждал ещё чего-то… Казалось, вот-вот несколькими ударами всё это сольётся в стройный поток могучей и прекрасной гармонии, и в такие минуты слушатели замирали от ожидания. Но, не успев подняться, мелодия вдруг падала с каким-то жалобным ропотом, точно волна, рассыпавшаяся в пену и брызги, и ещё долго звучали, замирая, ноты горького недоумения и вопроса.
Слепой смолкал на минуту, и опять в гостиной стояла тишина, нарушаемая только шёпотом листьев в саду. Обаяние, овладевавшее слушателями и уносившее их далеко за эти скромные стены, разрушалось, и маленькая комната сдвигалась вокруг них, и ночь глядела к ним в тёмные окна, пока, собравшись с силами, музыкант не ударял вновь по клавишам.
И опять звуки крепли и искали чего-то, подымаясь в своей полноте выше, сильнее. В неопределённый перезвон и говор аккордов вплетались мелодии народной песни, звучавшей то любовью и грустью, то воспоминанием о минувших страданиях и славе, то молодою удалью разгула и надежды. Это слепой пробовал вылить своё чувство в готовые и хорошо знакомые формы.
Но и песня смолкала, дрожа в тишине маленькой гостиной тою же жалобною нотой неразрешённого вопроса.
Когда последние ноты дрогнули смутным недовольством и жалобой, Анна Михайловна, взглянув в лицо сына, увидала на нём выражение, которое показалось ей знакомым: в её памяти встал солнечный день давней весны, когда её ребёнок лежал на берегу реки, подавленный слишком яркими впечатлениями от возбуждающей весенней природы.
Но это выражение заметила только она. В гостиной поднялся шумный говор. Ставрученко-отец что-то громко кричал Максиму, молодые люди, ещё взволнованные и возбуждённые, пожимали руки музыканта, предсказывали ему широкую известность артиста.
– Да, это верно! – подтвердил старший брат. – Вам удалось удивительно усвоить самый характер народной мелодии. Вы сжились с нею и овладели ею в совершенстве. Но, скажите, пожалуйста, какую это пьесу играли вы вначале?
Пётр назвал итальянскую пьесу.
– Я так и думал, – ответил молодой человек. – Мне она несколько знакома… У вас удивительно своеобразная манера… Многие играют лучше вашего, но так, как вы, её не исполнял ещё никто. Это… как будто перевод с итальянского музыкального языка на малорусский. Вам нужна серьёзная школа, и тогда…
Слепой слушал внимательно. Впервые ещё он стал центром оживлённых разговоров, и в его душе зарождалось гордое сознание своей силы. Неужели эти звуки, доставившие ему на этот раз столько неудовлетворённости и страдания, как ещё никогда в жизни, могут производить на других такое действие? Итак, он может тоже что-нибудь сделать в жизни. Он сидел на своём стуле, с рукой, ещё вытянутой на клавиатуре, и под шум разговоров внезапно почувствовал на этой руке чьё-то горячее прикосновение. Это Эвелина подошла к нему и, незаметно сжимая его пальцы, прошептала с радостным возбуждением:
– Ты слышал? У тебя тоже будет своя работа. Если бы ты видел, если бы знал, что ты можешь сделать со всеми нами…
Слепой вздрогнул и выпрямился.
Никто не заметил этой короткой сцены, кроме матери. Её лицо вспыхнуло, как будто это ей был дан первый поцелуй молодой любви.
Слепой всё сидел на том же месте. Он боролся с нахлынувшими на него впечатлениями нового счастья, а может быть, ощущал также приближение грозы, которая вставала уже бесформенною и тяжёлою тучей откуда-то из глубины мозга.
Глава шестая
На другой день Пётр проснулся рано. В комнате было тихо, в доме тоже не начиналось ещё движение дня. В окно, которое оставалось открытым на ночь, вливалась из сада свежесть раннего утра. Несмотря на свою слепоту, Пётр отлично чувствовал природу. Он знал, что ещё рано, что его окно открыто – шорох ветвей раздавался отчётливо и близко, ничем не отдалённый и не прикрытый. Сегодня Пётр чувствовал всё это особенно ясно: он знал даже, что в комнату смотрит солнце и что если он протянет руку в окно, то с кустов посыплется роса. Кроме того, он чувствовал ещё, что всё его существо переполнено каким-то новым, неизведанным ощущением.