Несколько минут он лежал в постели, прислушиваясь к тихому щебетанию какой-то пташки в саду и к странному чувству, нараставшему в его сердце.
«Что это было со мной?» – подумал он, и в то же мгновение в его памяти прозвучали слова, которые она сказала вчера, в сумерки, у старой мельницы: «Неужели ты никогда не думал об этом?.. Какой ты глупый!..»
Да, он никогда об этом не думал. Её близость доставляла ему наслаждение, но до вчерашнего дня он не сознавал этого, как мы не ощущаем воздуха, которым дышим. Эти простые слова упали вчера в его душу, как падает с высоты камень на зеркальную поверхность воды: ещё за минуту она была ровна и спокойно отражала свет солнца и синее небо… Один удар – и она всколебалась до самого дна.
Теперь он проснулся с обновлённою душой, и она, его давняя подруга, являлась ему в новом свете. Вспоминая всё, что произошло вчера, до малейших подробностей, он прислушивался с удивлением к тону её «нового» голоса, который восстановило в его памяти воображение. «Полюбила…» «Какой ты глупый!..»
Он быстро вскочил, оделся и по росистым дорожкам сада побежал к старой мельнице. Вода журчала, как вчера, и так же шептались кусты черёмухи, только вчера было темно, а теперь стояло яркое солнечное утро. И никогда ещё он не «чувствовал» света так ясно. Казалось, вместе с душистою сыростью, с ощущением утренней свежести в него проникли эти смеющиеся лучи весёлого дня, щекотавшие его нервы.
Во всей усадьбе стало как-то светлее и радостнее. Анна Михайловна как будто помолодела сама. Максим чаще шутил, хотя всё же по временам из облаков дыма, точно раскаты проходящей стороною грозы, раздавалось его ворчание. Он говорил о том, что многие, по-видимому, считают жизнь чем-то вроде плохого романа, кончающегося свадьбой, и что есть на свете много такого, о чём иным людям не мешало бы подумать. Пан Попельский, ставший очень интересным круглым человеком, с ровно и красиво седеющими волосами и румяным лицом, всегда в этих случаях соглашался с Максимом, вероятно принимая эти слова на свой счёт, и тотчас же отправлялся по хозяйству, которое у него, впрочем, шло отлично. Молодые люди усмехались и строили какие-то планы. Петру предстояло доканчивать серьёзно своё музыкальное образование.
Однажды осенью, когда жнивы были уже закончены и над полями, сверкая золотыми нитками на солнце, лениво и томно носилось «бабье лето», Попельские всей семьёй отправились к Ставрученкам. Имение Ставруково лежало верстах в семидесяти от Попельских, но местность на этом расстоянии сильно менялась: последние отроги Карпат, ещё видные на Волыни и в Прибужье, исчезли, и местность переходила в степную Украину. На этих равнинах, перерезанных кое-где оврагами, лежали, утопая в садах и левадах[107], сёла, и кое-где по горизонту, давно запаханные и охваченные жёлтыми жнивами, рисовались высокие могилы.
Такие далёкие путешествия были вообще не в обычае семьи. За пределами знакомого села и ближайших полей, которые он изучил в совершенстве, Пётр терялся, больше чувствовал свою слепоту и становился раздражителен и беспокоен. Теперь, впрочем, он охотно принял приглашение. После памятного вечера, когда он сознал сразу своё чувство и просыпающуюся силу таланта, он как-то смелее относился к тёмной и неопределённой дали, которою охватывал его внешний мир. Она начинала тянуть его, всё расширяясь в его воображении.
Несколько дней промелькнули очень живо. Пётр чувствовал себя теперь гораздо свободнее в молодом обществе. Он с жадным вниманием слушал умелую игру старшего Ставрученка и рассказы о консерватории, о столичных концертах. Его лицо вспыхивало каждый раз, когда молодой хозяин переходил к восторженным похвалам его собственному, необработанному, но сильному музыкальному чувству. Теперь он уже не стушёвывался в дальних углах, а, как равный, хотя и несколько сдержанно, вмешивался в общие разговоры. Недавняя ещё холодная сдержанность и как бы настороженность Эвелины тоже исчезла. Она держала себя весело и непринуждённо, восхищая всех небывалыми прежде вспышками неожиданного и яркого веселья.
Верстах в десяти от имения находился старый N-ский монастырь, очень известный в том крае. Когда-то он играл значительную роль в местной истории; не раз его осаждали, как саранча, загоны татар, посылавших через стены тучи своих стрел, порой пёстрые отряды поляков отчаянно лезли на стены, или, наоборот, казаки бурно кидались на приступ, чтобы отбить твердыню у завладевших ею королевских жолнеров…[108] Теперь старые башни осыпались, стены кое-где заменились простым частоколом, защищавшим лишь монастырские огороды от нашествия предприимчивой мужицкой скотины, а в глубине широких рвов росло просо.
Однажды, в ясный день ласковой и поздней осени, хозяева и гости отправились в этот монастырь. Максим и женщины ехали в широкой старинной коляске, качавшейся, точно большая ладья, на своих высоких рессорах. Молодые люди, и Пётр в том числе, отправились верхами.
Слепой ездил ловко и свободно, привыкнув прислушиваться к топоту других коней и к шуршанию колёс едущего впереди экипажа. Глядя на его свободную, смелую посадку, трудно было бы угадать, что этот всадник не видит дороги и лишь привык так смело отдаваться инстинкту лошади. Анна Михайловна сначала робко оглядывалась, боясь чужой лошади и незнакомых дорог, Максим посматривал искоса с гордостью ментора[109] и с насмешкой мужчины над бабьими страхами.
– Знаете ли… – сказал, подъезжая к коляске, студент. – Мне вот сейчас вспомнилась очень интересная могила, историю которой мы узнали, роясь в монастырском архиве. Если хотите, мы свернём туда. Это недалеко, на краю села.
– Отчего же это вам приходят в нашем обществе такие грустные воспоминания? – весело засмеялась Эвелина.
– На этот вопрос отвечу после! Сворачивай к Колодне, к леваде Остапа; тут у перелаза остановишься! – крикнул он кучеру и, повернув лошадь, поскакал к своим отставшим товарищам.
Через минуту, когда рыдван, шурша колёсами в мягкой пыли и колыхаясь, ехал узким просёлком, молодые люди пронеслись мимо него и спешились впереди, привязав лошадей у плетня. Двое из них пошли навстречу, чтобы помочь дамам, а Пётр стоял, опершись на луку седла, и, по обыкновению склонив голову, прислушивался, стараясь по возможности определить своё положение в незнакомом месте.
Для него этот светлый осенний день был тёмною ночью, только оживлённою яркими звуками дня. Он слышал на дороге шуршание приближающейся коляски и весёлые шутки встречавшей её молодёжи. Около него лошади, звеня стальными наборами уздечек, тянули головы за плетень, к высокому бурьяну огорода… Где-то недалеко, вероятно, над грядами, слышалась тихая песня, лениво и задумчиво веявшая по лёгкому ветру. Шелестели листья сада, где-то скрипел аист, слышалось хлопанье крыльев и крик как будто внезапно о чём-то вспомнившего петуха, лёгкий визг «журавля» над колодцем – во всём этом сказывалась близость деревенского рабочего дня.
И действительно, они остановились у плетня крайнего сада… Из более отдалённых звуков господствующим был размеренный звон монастырского колокола, высокий и тонкий. По звуку ли этого колокола, по тому ли, как тянул ветер, или ещё по каким-то, может быть, и ему самому неизвестным, признакам Пётр чувствовал, что где-то в той стороне, за монастырём, местность внезапно обрывается, быть может, над берегом речки, за которой далеко раскинулась равнина, с неопределёнными, трудно уловимыми звуками тихой жизни. Звуки эти долетали до него отрывочно и слабо, давая ему слуховое ощущение дали, в которой мелькает что-то затянутое, неясное, как для нас мелькают очертания далей в вечернем тумане…
Ветер шевелил прядь волос, свесившуюся из-под его шляпы, и тянулся мимо его уха, как протяжный звон эоловой арфы[110]. Какие-то смутные воспоминания бродили в его памяти; минуты из далёкого детства, которые воображение выхватывало из забвения прошлого, оживали в виде веяний, прикосновений и звуков… Ему казалось, что этот ветер, смешанный с дальним звоном и обрывками песни, говорит ему какую-то грустную старую сказку о прошлом этой земли, или о его собственном прошлом, или о его будущем, неопределённом и тёмном.
Через минуту подъехала коляска, все вышли и, переступив через перелаз в плетне, пошли в леваду. Здесь в углу, заросшая травой и бурьяном, лежала широкая, почти вросшая в землю, каменная плита. Зелёные листья репейника с пламенно-розовыми головками цветов, широкий лопух, высокий куколь[111] на тонких стеблях выделялись из травы и тихо качались от ветра, и Петру был слышен их смутный шёпот над заросшею могилой.
– Мы только недавно узнали о существовании этого памятника, – сказал молодой Ставрученко, – а между тем знаете ли, кто лежит под ним? Славный когда-то «лыцарь», старый ватажко[112] Игнат Карый…
– Так вот ты где успокоился, старый разбойник? – сказал Максим задумчиво. – Как он попал сюда, в Колодню?
– В 17.. году казаки с татарами осаждали этот монастырь, занятый польскими войсками… Вы знаете, татары были всегда опасными союзниками… Вероятно, осаждённым удалось как-нибудь подкупить мирзу, и ночью татары кинулись на казаков одновременно с поляками. Здесь, около Колодни, произошла в темноте жестокая сеча. Кажется, что татары были разбиты и монастырь всё-таки взят, но казаки потеряли в ночном бою своего атамана.
В этой истории, – продолжал молодой человек задумчиво, – есть ещё другое лицо, хоть мы напрасно искали здесь другой плиты. Судя по старой записи, которую мы нашли в монастыре, рядом с Карым похоронен молодой бандурист… слепой, сопровождавший атамана в походах…
– Слепой? В походах? – испуганно произнесла Анна Михайловна, которой сейчас же представился её мальчик в страшной ночной сече.