Дети подземелья — страница 31 из 34

выезжал со стороны поля и, поскрипывая, грузно сворачивал в ближайший переулок.

Пётр рассеянно прислушивался к этому живому шуму, послушно следуя за Максимом; он то и дело запахивал пальто, так как было холодно, и продолжал на ходу ворочать в голове свои тяжёлые мысли.

Но вдруг, среди этой эгоистической сосредоточенности, что-то поразило его внимание так сильно, что он вздрогнул и внезапно остановился.

Последние ряды городских зданий кончились здесь, и широкая трактовая дорога входила в город среди заборов и пустырей. У самого выхода в поле благочестивые руки воздвигли когда-то каменный столб с иконой и фонарём, который, впрочем, скрипел только вверху от ветра, но никогда не зажигался. У самого подножия этого столба расположились кучкой слепые нищие, оттёртые своими зрячими конкурентами с более выгодных мест. Они сидели с деревянными чашками в руках, и по временам кто-нибудь затягивал жалобную песню:

– Под-дайте слiпеньким… Ра-а-ди Христа…

День был холодный, нищие сидели здесь с утра, открытые свежему ветру, налетавшему с поля. Они не могли двигаться среди этой толпы, чтобы согреться, и в их голосах, тянувших по очереди унылую песню, слышалась безотчётная жалоба физического страдания и полной беспомощности. Первые ноты слышались ещё довольно отчётливо, но затем из сдавленных грудей вырывался только жалобный ропот, замиравший тихою дрожью озноба. Тем не менее даже последние, самые тихие звуки песни, почти терявшиеся среди уличного шума, достигая человеческого слуха, поражали всякого громадностью заключённого в них непосредственного страдания.

Пётр остановился, и его лицо исказилось, точно какой-то слуховой призрак явился перед ним в виде этого страдальческого вопля.

– Что же ты испугался? – спросил Максим. – Это те самые счастливцы, которым ты недавно завидовал, – слепые нищие, которые просят здесь милостыню… Им немного холодно, конечно. Но ведь от этого, по-твоему, им только лучше.

– Уйдём! – сказал Пётр, хватая его за руку.

– А, ты хочешь уйти! У тебя в душе не найдётся другого побуждения при виде чужих страданий! Постой, я хочу поговорить с тобой серьёзно и рад, что это будет именно здесь. Ты вот сердишься, что времена изменились, что теперь слепых не рубят в ночных сечах, как Юрка-бандуриста; ты досадуешь, что тебе некого проклинать, как Егору, а сам проклинаешь в душе своих близких за то, что они отняли у тебя счастливую долю этих слепых. Клянусь честью, ты, может быть, прав! Да, клянусь честью старого солдата, всякий человек имеет право располагать своей судьбой, а ты уже человек. Слушай же теперь, что я скажу тебе: если ты захочешь исправить нашу ошибку, если ты швырнёшь судьбе в глаза все преимущества, которыми жизнь окружила тебя с колыбели, и захочешь испытать участь вот этих несчастных… я, Максим Яценко, обещаю тебе своё уважение, помощь и содействие… Слышишь ты меня, Пётр Яценко? Я был немногим старше тебя, когда понёс свою голову в огонь и сечу… Обо мне тоже плакала мать, как будет плакать о тебе. Но чёрт возьми! Я полагаю, что был в своём праве, как и ты теперь в своём!.. Раз в жизни к каждому человеку приходит судьба и говорит: выбирай! Итак, тебе стоит захотеть… Хведор Кандыба, ты здесь? – крикнул он по направлению к слепым.

Один голос отделился от скрипучего хора и ответил:

– Тут я… Это вы кличете, Максим Михайлович?

– Я! Приходи через неделю, куда я сказал.

– Приду, паночку. – И голос слепца опять примкнул к хору.

– Вот, ты увидишь человека, – сказал, сверкая глазами, Максим, – который вправе роптать на судьбу и на людей. Поучись у него переносить свою долю… А ты…

– Пойдём, паничу, – сказал Иохим, кидая на старика сердитый взгляд.

– Нет, постой! – гневно крикнул Максим. – Никто ещё не прошёл мимо слепых, не кинув им хоть пятака. Неужели ты убежишь, не сделав даже этого? Ты умеешь только кощунствовать со своею сытою завистью к чужому голоду!..

Пётр поднял голову, точно от удара кнутом. Вынув из кармана свой кошелёк, он пошёл по направлению к слепым. Нащупав палкою переднего, он разыскал рукою деревянную чашку с медью и бережно положил туда свои деньги. Несколько прохожих остановились и смотрели с удивлением на богато одетого и красивого панича, который ощупью подавал милостыню слепому, принимавшему её также ощупью.

Между тем Максим круто повернулся и заковылял по улице. Его лицо было красно, глаза горели… С ним была, очевидно, одна из тех вспышек, которые были хорошо известны всем, знавшим его в молодости. И теперь это был уже не педагог, взвешивающий каждое слово, а страстный человек, давший волю гневному чувству. Только кинув искоса взгляд на Петра, старик как будто смягчился. Пётр был бледен, как бумага, но брови его были сжаты, а лицо глубоко взволнованно.

Холодный ветер взметал за ними пыль на улицах местечка. Сзади, среди слепых, поднялся говор и ссоры из-за данных Петром денег…

IX

Было ли это следствием простуды, или разрешением долгого душевного кризиса, или, наконец, то и другое соединилось вместе, но только на другой день Пётр лежал в своей комнате в нервной горячке. Он метался в постели с искажённым лицом, по временам к чему-то прислушиваясь, и куда-то порывался бежать. Старый доктор из местечка щупал пульс и говорил о холодном весеннем ветре; Максим хмурил брови и не глядел на сестру.

Болезнь была упорна. Когда наступил кризис, больной лежал несколько дней почти без движения. Наконец молодой организм победил.

Раз, светлым весенним утром, яркий луч прорвался в окно и упал к изголовью больного. Заметив это, Анна Михайловна обратилась к Эвелине:

– Задёрни занавеску… Я так боюсь этого света…

Девушка поднялась, чтобы исполнить приказание, но неожиданно раздавшийся, в первый раз, голос больного остановил её:

– Нет, ничего. Пожалуйста… оставьте так…

Обе женщины радостно склонились над ним.

– Ты слышишь?.. Я здесь!.. – сказала мать.

– Да! – ответил он и потом смолк, будто стараясь что-то припомнить.

– Ах, да!.. – заговорил он тихо и вдруг попытался подняться. – Тот… Фёдор приходил уже? – спросил он.

Эвелина переглянулась с Анной Михайловной, и та закрыла ему рот рукой.

– Тише, тише! Не говори: тебе вредно.

Он прижал руку матери к губам и покрыл её поцелуями. На его глазах стояли слёзы. Он долго плакал, и это его облегчило.

Несколько дней он был как-то кротко задумчив, и на лице его появлялось выражение тревоги всякий раз, когда мимо комнаты проходил Максим. Женщины заметили это и просили Максима держаться подальше. Но однажды Пётр сам попросил позвать его и оставить их вдвоём. Войдя в комнату, Максим взял его за руку и ласково погладил её.

– Ну-ну, мой мальчик, – сказал он. – Я, кажется, должен просить у тебя прощения…

– Я понимаю, – тихо сказал Пётр, отвечая на пожатие. – Ты дал мне урок, и я тебе за него благодарен.

– К чёрту уроки! – ответил Максим с гримасой нетерпения. – Слишком долго оставаться педагогом – это ужасно оглупляет. Нет, этот раз я не думал ни о каких уроках, а просто очень рассердился на тебя и на себя…

– Значит, ты действительно хотел, чтобы?..

– Хотел, хотел!.. Кто знает, чего хочет человек, когда взбесится… Я хотел, чтобы ты почувствовал чужое горе и перестал так носиться со своим…

Оба замолчали…

– Эта песня, – через минуту сказал Пётр, – я помнил её даже во время бреда… А кто этот Фёдор, которого ты звал?

– Фёдор Кандыба, мой старый знакомый.

– Он тоже… родился слепым?

– Хуже: ему выжгло глаза на войне.

– И он ходит по свету и поёт эту песню?

– Да, и кормит ею целый выводок сирот-племянников. И ещё находит для каждого весёлое слово и шутку…

– Да? – задумчиво переспросил Пётр. – Как хочешь, в этом есть какая-то тайна. И я хотел бы…

– Что ты хотел бы, мой мальчик?..

Через несколько минут послышались шаги, и Анна Михайловна вошла в комнату, тревожно вглядываясь в их лица, видимо, взволнованные разговором, который оборвался с её приходом.

Молодой организм, раз победив болезнь, быстро справлялся с её остатками. Недели через две Пётр был уже на ногах.

Он сильно изменился, изменились даже черты лица – в них не было заметно прежних припадков острого внутреннего страдания. Резкое нравственное потрясение перешло теперь в тихую задумчивость и спокойную грусть. Максим боялся, что это только временная перемена, вызванная тем, что нервная напряжённость ослаблена болезнью. Однажды в сумерки, подойдя в первый раз после болезни к фортепиано, Пётр стал по обыкновению фантазировать. Мелодии звучали грустные и ровные, как его настроение. Но вот, внезапно, среди звуков, полных тихой печали, прорвались первые ноты песни слепых. Мелодия сразу распалась… Пётр быстро поднялся, его лицо было искажено, и на глазах стояли слёзы. Видимо, он не мог ещё справиться с сильным впечатлением жизненного диссонанса, явившегося ему в форме этой скрипучей и тяжкой жалобы.

В этот вечер Максим опять долго говорил с Петром наедине. После этого проходили недели, и настроение слепого оставалось всё тем же. Казалось, слишком острое и эгоистическое сознание личного горя, вносившее в душу пассивность и угнетавшее врождённую энергию, теперь дрогнуло и уступило место чему-то другому. Он опять ставил себе цели, строил планы; жизнь зарождалась в нём, надломленная душа давала побеги, как захиревшее деревцо, на которое весна пахнула живительным дыханием… Было, между прочим, решено, что ещё этим летом Пётр поедет в Киев, чтобы с осени начать уроки у известного пианиста. При этом оба они с Максимом настояли, что они поедут только вдвоём.

X

Тёплою июльскою ночью бричка, запряжённая парою лошадей, остановилась на ночлег в поле, у опушки леса. Утром, на самой заре, двое слепых прошли шляхом. Один вертел рукоятку примитивного инструмента: деревянный валик кружился в отверстии пустого ящика и тёрся о туго натянутые струны, издававшие однотонное и печальное жужжание. Несколько гнусавый, но приятный старческий голос пел утреннюю молитву.