Дети подземелья — страница 32 из 34

Проезжавшие дорогой хохлы с таранью видели, как слепцов подозвали к бричке, около которой, на разостланном ковре, сидели ночевавшие в степи господа. Когда через некоторое время обозчики остановились на водопой у криницы, то мимо них опять прошли слепцы, но на этот раз их уже было трое.

Впереди, постукивая перед собою длинной палкой, шёл старик с развевающимися седыми волосами и длинными белыми усами. Лоб его был покрыт старыми язвами, как будто от обжога; вместо глаз были только впадины. Через плечо у него была надета широкая тесьма, привязанная к поясу следующего. Второй был рослый детина, с желчным лицом, сильно изрытым оспой. Оба они шли привычным шагом, подняв незрячие лица кверху, как будто разыскивая там свою дорогу. Третий был совсем юноша, в новой крестьянской одежде, с бледным и как будто слегка испуганным лицом; его шаги были неуверенны, и по временам он останавливался, как будто прислушиваясь к чему-то назади и мешая движению товарищей.

Часам к десяти они ушли далеко. Лес остался синей полосой на горизонте. Кругом была степь, и впереди слышался звон разогреваемой солнцем проволоки на шоссе, пересекавшем пыльный шлях. Слепцы вышли на него и повернули вправо, когда сзади послышался топот лошадей и сухой стук кованых колёс по щебню. Слепцы выстроились у края дороги. Опять зажужжало деревянное колесо по струнам, и старческий голос затянул:

– Под-дайте слiпеньким… – К жужжанию колеса присоединился тихий перебор струн под пальцами юноши.

Монета зазвенела у самых ног старого Кандыбы. Стук колёс смолк, видимо, проезжающие остановились, чтобы посмотреть, найдут ли слепые монету. Кандыба сразу нашёл её, и на лице появилось довольное выражение.

– Бог спасёт, – сказал он по направлению к бричке, в сиденье которой виднелась квадратная фигура седого господина, и два костыля торчали сбоку.

Старик внимательно смотрел на юношу-слепца… Тот стоял бледный, но уже успокоившийся. При первых же звуках песни его руки нервно забегали по струнам, как будто покрывая их звоном её резкие ноты… Бричка опять тронулась, но старик долго оглядывался назад.

Вскоре стук колёс замолк в отдалении. Слепцы опять вытянулись в линию и пошли по шоссе…

– У тебя, Юрий, лёгкая рука, – сказал старик. – И играешь славно…

Через несколько минут средний слепец спросил:

– По обещанию идёшь в Почаев?.. Для бога?

– Да, – тихо ответил юноша.

– Думаешь, прозришь?.. – спросил тот опять с горькой улыбкой…

– Бывает, – мягко сказал старик.

– Давно хожу, а не встречал, – угрюмо возразил рябой, и они опять пошли молча. Солнце подымалось всё выше, виднелась только белая линия шоссе, прямого как стрела, тёмные фигуры слепых и впереди чёрная точка проехавшего экипажа. Затем дорога разделилась. Бричка направилась к Киеву, слепцы опять свернули просёлками на Почаев.

…Вскоре из Киева пришло в усадьбу письмо от Максима. Он писал, что оба они здоровы и что всё устраивается хорошо.

А в это время трое слепых двигались всё дальше. Теперь все шли уже согласно. Впереди, всё так же постукивая палкой, шёл Кандыба, отлично знавший дороги и поспевавший в большие села к праздникам и базарам. Народ собирался на стройные звуки маленького оркестра, и в шапке Кандыбы то и дело звякали монеты.

Волнение и испуг на лице юноши давно исчезли, уступая место другому выражению. С каждым новым шагом навстречу ему лились новые звуки неведомого, широкого, необъятного мира, сменившего теперь ленивый и убаюкивающий шорох тихой усадьбы… Незрячие глаза расширялись, ширилась грудь, слух ещё обострялся: он узнавал своих спутников, добродушного Кандыбу и желчного Кузьму, долго брёл за скрипучими возами чумаков, ночевал в степи у огней, слушал гомон ярмарок и базаров, узнавал горе, слепое и зрячее, от которого не раз больно сжималось его сердце… И странное дело – теперь он находил в своей душе место для всех этих ощущений. Он совершенно одолел песню слепых, и день за днём под гул этого великого моря всё более стихали на дне души личные порывания к невозможному… Чуткая память ловила всякую новую песню и мелодию, а когда дорогой он начинал перебирать свои струны, то даже на лице желчного Кузьмы появлялось спокойное умиление. По мере приближения к Почаеву банда слепых всё росла.

…Позднею осенью, по дороге, занесённой снегами, к великому удивлению всех в усадьбе, панич неожиданно вернулся с двумя слепцами в нищенской одежде. Кругом говорили, что он ходил в Почаев по обету, чтобы вымолить у Почаевской Богоматери исцеление.

Впрочем, глаза его оставались по-прежнему чистыми и по-прежнему незрячими. Но душа, несомненно, исцелилась. Как будто страшный кошмар навсегда исчез из усадьбы… Когда Максим, продолжавший писать из Киева, наконец вернулся тоже, Анна Михайловна встретила его фразой: «Я никогда, никогда не прощу тебе этого». Но лицо её противоречило суровым словам…

Долгими вечерами Пётр рассказывал о своих странствиях, и в сумерки фортепиано звучало новыми мелодиями, каких никто не слышал у него раньше… Поездка в Киев была отложена на год, вся семья жила надеждами и планами Петра…

Глава седьмая

I

В ту же осень Эвелина объявила старикам Яскульским своё неизменное решение выйти за слепого «из усадьбы». Старушка мать заплакала, а отец, помолившись перед иконами, объявил, что, по его мнению, именно такова воля божия относительно данного случая.

Сыграли свадьбу. Для Петра началось молодое тихое счастье, но сквозь это счастье всё же пробивалась какая-то тревога: в самые светлые минуты он улыбался так, что сквозь эту улыбку виднелось грустное сомнение, как будто он не считал этого счастья законным и прочным. Когда же ему сообщили, что, быть может, он станет отцом, он встретил это сообщение с выражением испуга.

Тем не менее настоящая его жизнь, проходившая в серьёзной работе над собой, в тревожных думах о жене и будущем ребёнке, не позволяла ему сосредоточиваться на прежних бесплодных потугах. По временам также среди этих забот в его душе поднимались воспоминания о жалобном вопле слепых. Тогда он отправлялся в село, где на краю стояла теперь новая изба Фёдора Кандыбы и его рябого племянника. Фёдор брал свою кобзу, или они долго разговаривали, и мысли Петра принимали спокойное направление, а его планы опять крепли.

Теперь он стал менее чувствителен к внешним световым побуждениям, а прежняя внутренняя работа улеглась. Тревожные органические силы уснули: он не будил их сознательным стремлением воли – слить в одно целое разнородные ощущения. На месте этих бесплодных потуг стояли живые воспоминания и надежды. Но, кто знает, – быть может, душевное затишье только способствовало бессознательной органической работе, и эти смутные, разрозненные ощущения тем успешнее прокладывали в его мозгу пути по направлению друг к другу. Так во сне мозг часто свободно творит идеи и образы, которых ему никогда бы не создать при участии воли.

II

В той самой комнате, где некогда родился Пётр, стояла тишина, среди которой раздавался только всхлипывающий плач ребёнка. Со времени его рождения прошло уже несколько дней, и Эвелина быстро поправлялась. Но зато Пётр все эти дни казался подавленным сознанием какого-то близкого несчастья.

Приехал доктор. Взяв ребёнка на руки, он перенёс и уложил его поближе к окну. Быстро отдёрнув занавеску, он пропустил в комнату луч яркого света и наклонился над мальчиком с своими инструментами. Пётр сидел тут же с опущенной головой, всё такой же подавленный и безучастный. Казалось, он не придавал действиям доктора ни малейшего значения, предвидя вперёд результаты.

– Он, наверное, слеп, – твердил он. – Ему не следовало бы родиться.

Молодой доктор не отвечал и молча продолжал свои наблюдения. Наконец он положил офтальмоскоп, и в комнате раздался его уверенный, спокойный голос.

– Зрачок сокращается. Ребёнок видит несомненно.

Пётр вздрогнул и быстро стал на ноги. Это движение показывало, что он слышал слова доктора, но, судя по выражению его лица, он как будто не понял их значения. Опершись дрожащею рукой на подоконник, он застыл на месте с бледным, приподнятым кверху лицом и неподвижными чертами.

До этой минуты он находился в состоянии странного возбуждения. Он будто не чувствовал себя, но вместе с тем все фибры в нём жили и трепетали от ожидания.

Он сознавал темноту, которая его окружала. Он её выделил, чувствовал её вне себя, во всей её необъятности. Она надвигалась на него, он охватывал её воображением, как будто меряясь с нею. Он вставал ей навстречу, желая защитить своего ребёнка от этого необъятного, колеблющегося океана непроницаемой тьмы.

И пока доктор в молчании делал свои приготовления, он всё находился в этом состоянии. Он боялся и прежде, но прежде в его душе жили ещё признаки надежды. Теперь страх, томительный и ужасный, достиг крайнего напряжения, овладев возбуждёнными до последней степени нервами, а надежда замерла, скрывшись где-то в глубоких тайниках его сердца. И вдруг эти два слова: «ребёнок видит!» – перевернули его настроение. Страх мгновенно схлынул, надежда также мгновенно превратилась в уверенность, осветив чутко приподнятый душевный строй слепого. Это был внезапный переворот, настоящий удар, ворвавшийся в тёмную душу поражающим, ярким, как молния, лучом. Два слова доктора будто прожгли в его мозгу огненную дорогу… Будто искра вспыхнула где-то внутри и осветила последние тайники его организма… Всё в нём дрогнуло, и сам он задрожал, как дрожит туго натянутая струна под внезапным ударом.

И вслед за этой молнией перед его потухшими ещё до рождения глазами вдруг зажглись странные призраки. Были ли это лучи или звуки, он не отдавал себе отчёта. Это были звуки, которые оживали, принимали формы и двигались лучами. Они сияли, как купол небесного свода, они катились, как яркое солнце по небу, они волновались, как волнуется шёпот и шелест зелёной степи, они качались, как ветви задумчивых буков.

Это было только первое мгновение, и только смешанные ощущения этого мгновения остались у него в памяти. Всё остальное он впоследствии забыл. Он только упорно утверждал, что в эти несколько мгновений он видел.