Дети погибели — страница 6 из 8

Перечитав записку в очередной раз, вождь взял трубку, пососал мундштук. Глядя куда-то в пространство за задёрнутыми портьерами окнами, он вдруг усмехнулся.

– Всякому овощу своё врэмя!.. – подумал он вслух и добавил: – Хорошие пословицы есть в русском языке…

Открыл стол, достал папку безо всяких надписей, вложил в неё записку. Взял ручку со стола и написал печатными буквами, крупно: «Лига». Потом спрятал папку в стол. И задумался над богатством идиом русского языка.

И еще он думал о том, что от этой бумажки лет через сто, может быть, будут зависеть судьбы целых народов.


* * *

ЛЕНИНГРАД.

Декабрь 1934 года.

Теперь Лукавину не оставалось ничего другого, как бежать. Это он понимал и сам, без дополнительных указаний.

Лукавин стоял у ободранного зеркала над рукомойником. Срезал ножницами бороду, лохмы. Натёр лицо мылом и принялся сбривать остаток бороды и усов, вполголоса чертыхаясь про себя: ругал тупые советские бритвенные лезвия «Балтика». Впрочем, голоса можно было не понижать: у соседей снова был скандал, пока ещё в первой стадии, – плакали дети, кричала жена Серафима. Муж молчал. Вскоре начнётся второй этап. А потом и третий: муж начнёт учить Серафиму уму-разуму. Лупил он жену молча, и она сама при этом тоже почему-то молчала. Так что на третьем этапе ругаться Лукавину приходилось про себя.

К ночи он, переодетый, бритый наголо, одетый в толстовку, белые войлочные унты и полушубок, мог спокойно выйти на ленинградские улицы. Правда, была опасность наткнуться на патруль – патрули ввели после убийства Кирова, – ну, да Бог даст… Да и идти тут недалече.

Дождался, пока жильцы утихомирятся. Наконец соседи захрапели, закончив баталию по всем правилам. В конце Серафима или убегала с детьми ночевать к соседям, или била мужа чугунной сковородой по голове. От этой процедуры он мгновенно успокаивался, падал и погружался в богатырский сон до утра. С утра ничего не помнил и уходил на работу, мрачно почёсывая очередную шишку на голове.

Лукавин выглянул на лестницу. В конце коридора горел свет. Всё было тихо.

«Опять эта Варвара Семёновна свет не выключила!» – по привычке подумал Лукавин.

Он отпер дверь в подъезд и внезапно ощутил, как прелая противная овчина закрыла ему рот. Кто-то схватил его за руки, согнув в три погибели, и молча потащил вниз по лестнице. Краем глаза Лукавин заметил, что нападавшие были в форме НКВД. Только форма-то была поддельной, – Лукавин в этих тонкостях хорошо разбирался.

Вышли из подъезда, во вьюжную ночь.

Миновали пару проходных дворов, завели в третий. Отвели в самый конец, в тупик, заваленный тряпьём и мусором. Один за другим прогремели два выстрела.

Лукавин повалился лицом в мусор.

Потом его тело завалили тем же мусором.

– А всё же лучше было подальше отвести, – сказал один.

– Найдут – не сразу узнают, – ответил второй. – А узнают – так всё равно не поймут ничего…


* * *

Сталин лично прочитал допросы Николаева, его близких, друзей, – короче, сеть НКВД была мелкоячеистой, и в неё попали люди, даже никогда не видевшие Николаева, а только слышавшие его фамилию.

В списке посетителей Кирова Николаев значился. Этот список тоже перетрясли. Нескольких посетителей так и не нашли.

А некоторых, по личному указанию Сталина, и не искали.

Остальные, попавшие в сеть – общим счётом 116 человек, – тоже исчезли. Но уже согласно судебному решению. Ибо, как шутил в кругу своих приближённых великий советский прокурор Вышинский, перефразируя латинскую мудрость, закон у нас не столько «лекс», сколько «дура».

Кстати, в число расстрелянных попала и Зинаида Ивановна, чьи роскошные формы, вопреки мнению Кирова, увели её совсем недалеко: до расстрельной стенки в подвале ленинградского УНКВД.

Часть перваяГОРОД БЕСОВ

Глава 1

ПЕТЕРБУРГ.

9 января 1879 года.

Из крепости Леона Мирского везли в закрытой карете. Поняв, что поглазеть на уличную толчею не удастся, Мирский прикрыл глаза и откинулся на сиденье. Жандармский офицер (в знаках различия Мирский, к стыду своему, разбирался слабо) сидел рядом, – строгий, подтянутый, очень красивый в своей голубой шинели. Куда везут? Два рядовых жандарма, сидевшие напротив, глядели прямо перед собой истуканами. Офицер загадочно молчал. Обещали выпустить. А ну как увезут подальше, за Охту, – да и расстреляют?..

Мирский улыбнулся этой шальной мысли, которая, однако, его вскоре начала беспокоить. Расстрелять – не расстреляют, но, может быть, у ЭТИХ изменились планы?

Мирский слегка поёрзал, вслушиваясь. Он пытался определить, в каком направлении движется карета. И не смог. Пока не услышал звонка конки и зычные разноголосые крики: «А вот баранки валдайские! А вот шинель почти новая!» Значит, не на Гороховую. А куда же?..

Карета вскоре свернула, крики затихли.

«Так, – подумал Мирский. – Тут как раз дорога к Цепному мосту».

И опять усмехнулся: наверное, сейчас-то и начнется главное: разговор об условии. Ведь Мирского освобождали «с условием»! Неужто агентом назначат? И жалованье дадут. Тридцать рублей в год, плюс за каждую голову нигилиста – по червонцу. Или заставят доносы безграмотных филёров переписывать?..

Мирский не успел додумать эту интересную мысль. Обостренным слухом уловил: карета простучала по мосту. Ну, значит, приехали? Мирский завозился и хотел вопросительно посмотреть на офицера, но не успел. Вместо того чтобы притормозить, кучер погнал дальше. Ещё полчаса стремительной езды, несколько поворотов, и карета, прогромыхав по булыжнику, остановилась. Офицер открыл дверцу, выскочил первым. Глаза резануло белым: карета проехала под аркой и оказалась в обычном петербургском дворике. Квадрат хмурого неба вверху, карнизы с белыми полосками снега, бесконечно высокие глухие стены, – штукатурка местами облупилась. И весь двор засыпан свежим снегом. Снег был рыхлым, – он ещё падал крупными хлопьями.

Мирский спрыгнул в снег, похожий на вату. И в недоумении стал озираться.

Офицер между тем шагнул к двери чёрного хода, открыл её ключом и сказал:

– Пожалуйте сюда.

Мирский поправил очки, шапку. Вошел в двери и стал подниматься по узкой лестнице. На площадке офицер его догнал.

– Позвольте, – предупредительно сказал он, открывая еще одну дверь.

В полутьме Мирский разглядел узкий проход с лежанкой: проход был перегорожен обыкновенной ситцевой занавеской. За занавеской слабо сияло белое окно.

– Прошу, – жандарм действовал как заведённый, снова слегка подтолкнул Мирского.

Мирский шагнул за занавеску и оказался в неуютной, плохо меблированной комнате. У самого окна, за большим тумбовым письменным столом сидел какой-то немолодой человек. Лицо его трудно было разглядеть, – мешал контровой свет из окна.

– Что ж, господин Мирский, прошу садиться.

Сидевший у окна кивнул жандарму; тот сразу же удалился: негромко скрипнула дверь.

– Ну, поговорим об условии?

– О каком условии? – озираясь, машинально спросил Мирский.

– Да о том самом, голубчик. Или вы полагаете, вас за ясный взор и красивые кудри освободить решили? – мягко и прочувствованно проговорил незнакомец. – Что-то вы расстроились, я вижу. Даже вот стула никак найти не можете…

Мирский тут же обнаружил возле себя стул и, вспыхнув, сел.

Он видел тёмный силуэт человека в штатском, кажется, лысоватого, с великолепными бакенбардами. Окно затянуто льдом, и света совсем мало. Голос… Да, этот голос Мирский уже слышал. Там, в крепости. Только тогда голос был жёстким, командирским.

– Завтра вы выходите на свободу, – сказал незнакомец. – Что вы сделаете прежде всего? Видимо, пойдёте к старым знакомым.

– Это к кому же? – с некоторым вызовом спросил Мирский.

– Да к вашим революционным социалистам-подпольщикам. К господину Михайлову, например, или господину Тихомирову… Они тут, все тут, в Петербурге, не беспокойтесь.

Мирский молчал. Он чувствовал растерянность, и еще – тоску, и предчувствие чего-то плохого. Как тогда, на юге, перед арестом…

Незнакомец медленно положил на стол револьвер. Мирский едва со стула не свалился от неожиданности. В голове мелькнуло: уж не сон ли это? Пригляделся. Револьвер хороший, «смит-вессон». Такие сейчас в «Центральном депо оружия», что на Невском, продают.

– Что это? – выдавил, наконец, Мирский, не выдержав затянувшейся паузы.

– Револьвер, как видите, – тихо проговорил незнакомец. В темноте не видно было – улыбается ли он, шутит ли?

– Зачем?

– Как зачем? Из него стреляют-с, – совсем вкрадчиво сообщил незнакомец и вдруг шумно выдохнул: даже пыль взметнулась со стола.

– И кто же… и в кого будет стрелять? – спросил Мирский, приходя в себя, и понимая, что сейчас многое, очень многое решится. Не только в его ближайшем, – но, возможно, и в самом далёком будущем.

– Вы, – кратко ответил незнакомец. Мирский сглотнул.

– Да в кого же? Или это, так сказать, государственный секрет?

– Никаких секретов от вас, голубчик, у нас нет, – в голосе почувствовалась ядовитая усмешка. – Стрелять надо в самого главного врага революционеров – командира Отдельного корпуса жандармов и начальника Третьего Отделения Собственной Его Величества канцелярии. То есть, в генерал-адъютанта Александра Романовича Дрентельна.

Мирский мигнул. Глаза у него стали размером почти с очковые линзы. Он забылся настолько, что потянулся было к револьверу, но, тут же опомнившись, отдёрнул руку.

– Но это ведь невозможно. После убийства шефа жандармского корпуса Мезенцева… Да меня жандармы разорвут на части!

– А уж это наша забота. Не разорвут, не беспокойтесь. Вы человек с головой, и, насколько я понял, решительный. Сделаете дело, – и исчезнете. Паспорт ваши друзья из подполья вам сделают, а наших жандармов и не в меру ретивых полицейских мы поначалу попридержим.

Мирский раскрыл рот, помотал головой, отчего давно не мытые кудри растрепались, приоткрыв высокий лоб. Потом выдавил:

– Нет. Невозможно.

– Очень-таки возможно, как любят выражаться в Одессе. Кстати, в Одессе, насколько мне известно, у вас тоже друзья «по общему делу» имеются… Так вот. Не только возможно покуситься на Дрентельна, но даже необходимо. Это подтолкнёт Государя к мысли, что корпус жандармов не способен защитить не только Его Величество, но и своего собственного командира. И далее последует то, что нужно: роспуск корпуса, закрытие Третьего Отделения.

– Не понимаю. Зачем это нужно? Кому?

– Да и понимать не надо. Главное – чувствовать выгоду. А выгода у вас прямая. Вы – на свободе, да ещё и с планом нового решительного удара по ненавистным эксплуататорам. Или как бишь их… План покушения предельно прост и, на мой взгляд, легко выполним. Вы верхом догоняете карету Дрентельна на ходу, стреляете, убиваете главного жандарма через заднее окошко, и, воспользовавшись суматохой, скачете к Лиговскому. Там бросаете коня и быстро растворяетесь в толпе. Время выбрано подходящее, – народу на Лиговском будет много.

– Время… народу… – тупо повторил Мирский. Потом встрепенулся: – А конь? Вы мне дадите коня?

– Не-ет… – Тут в голосе явно почувствовалась улыбка. – Коня вы достанете сами. И знаете, где? В городском общественном татерсале. Да-да, в том самом, где проживал ваш «революционный рысак» Варвар. Вы будете учиться кататься верхом, как почтенный гражданин; для этого обычно позволяются верховые прогулки по городским паркам. Вот во время одной из таких прогулок и произойдёт покушение.

Мирский хотел было возразить, но незнакомец его прервал довольно бесцеремонно:

– Бросьте. Ваши товарищи вам прекрасно поверят. И даже посочувствуют, когда вы, выйдя из крепости, расскажете, как жестоко обращался с вами шеф жандармов. Они вас поддержат, может быть даже, револьвер будут давать. Но вы не возьмёте. Скажете вашим, так сказать, комбатантам, что револьвер у вас уже есть. Револьвер, кстати, чист, недавно куплен в Нижнем. Так вот. Вы скажете, что купили оружие почти сразу же после выхода из крепости. Потому что ещё во время сиденья в так называемых «застенках» непременно решили убить главного жандарма Российской империи. Только запомните: показать револьвер можно, а вот в руки кому-то давать – ни-ни! Особенно вашему главному знатоку оружия господину Морозову. Хорошенько запомните это, прошу вас. Это важно. Револьвер пристрелян, снаряжен, готов к действию. Скажете, что уже стреляли из него, тренировались, ну, хоть на Чёрной речке, или за Никольской мануфактурой.

– Глупости, – сказал Мирский дрогнувшим голосом. – Мне не поверят. Они не дураки вовсе. Да и откуда у меня деньги на револьвер?

– А что же-с? – ехидно, по-чиновничьи, спросил незнакомец. – Неужто у вас и денег нет-с?

Мирский сглотнул, промолчал. Деньги у него были: их еще в декабре передал ему караульный в пачке табаку, сказав, что, мол, это – «привет от невесты, с воли».

– А потом? – спросил Мирский. – Потом что?

– Когда – потом? – насторожился незнакомец.

– Ну, когда я уеду из столицы, скроюсь в Киеве или Одессе… Что потом?

– Вот уж не знаю, голубчик. Бегите куда-нибудь ещё дальше, хоть за границу, за Чёрное море, с контрабандистами. А вот уже потом, – он сделал особое ударение на последнем слове, – потом-то поберегитесь. Полиция и жандармы на вас настоящую охоту начнут.

– А моя невеста? Что будет с нею?

Незнакомец шумно вздохнул:

– Вы же прекрасно знаете, сударь: ваша невеста вне подозрений. Скроетесь в Швейцарии, – выпишете туда же невесту. Эту самую мадмуазель Кестельман. Или Шатобриан, как иногда она предпочитает себя именовать.

Мирский долгим взглядом посмотрел на тускло сиявший в ледяном свете револьвер.

– А что если я… откажусь? Снова крепость?

Незнакомец медленно покачал головой. И кратко ответил:

– Нет-с. Убивец.

Он помолчал.

– Кстати, Убивец вам и знак подаст, на улице, во время верховой прогулки. Как знак подаст, – значит, нужно стрелять.

– Так его… выпустили, значит? – прошептал Мирский, втягивая голову в плечи.

– Н-нет… Пока. Но в нужный час выпустят. Вы его сразу увидите, не беспокойтесь. Такую личность трудненько будет не приметить…

Он качнул головой:

– Да и зачем вам отказываться, сударь? Мы вас не доносы писать просим, не тайны ваши выдавать… Например, о том, где ваша подпольная типография расположена, или давно ли господа революционеры с динамитом опыты начали делать…

Мирский вздрогнул: об «опытах с динамитом» он знал только понаслышке.

– Мы вам настоящее, героическое дело предлагаем! Вот так-с!

И незнакомец улыбнулся так широко, что бакенбарды разъехались в стороны.

Мирский понял, что свидание окончено. Он сгорбился, начал подниматься со стула, и не выдержал, почти выкрикнул:

– Да почему же непременно я должен это сделать?..

Бакенбарды ответили почти сердито:

– Не беспокойтесь. Дойдёт очередь и до других.

Незнакомец ещё хотел что-то добавить, но передумал.

Мирский положил револьвер в карман. Пальто тяжело обвисло, и Мирскому стало страшно. Очень страшно.

Из-за занавески показался офицер, легонько тронул Мирского за рукав.

– Прошу за мной.

Мирский машинально двинулся следом за жандармом, забыв попрощаться с таинственным незнакомцем.


* * *

ПЕТЕРБУРГ.

Ноябрь 1878 года (за два месяца до описываемых событий).

СПб жандармское управление.

(Набережная Фонтанки, 16).

– За что мучаете, кровопивцы?! – страшный голос прокатился по всем коридорам обширного здания Петербургского жандармского управления; эхо достигло камер арестованных, отозвалось на лестницах и заглохло, увязло в мягких обивках приемных департаментов. А потом стало тихо: только звякали ножные кандалы. Звякали, приближаясь. Да ещё слышались сдавленные выкрики жандармов:

– Упирается, сволочь… Подмогни-ка!..

Начальник управления полковник Комаров ждал. Он нарочно велел привести к нему этого человека, и вот теперь свидание должно было состояться.


* * *

На днях в квартал Тверской части из ночлежки на Сенной привезли странного типа. Задержали во время облавы, – уж больно подозрительной показалась личность. Чёрная борода лопатой, волосы копной, сто лет немытые. И – в очочках. Маленьких, кругленьких, интеллигентских. Никаких документов. На вопрос – как зовут? – ответил:

– Убивцем!

Помощник квартального даже подскочил:

– Как-как?

– Убивец я, – так же спокойно и твёрдо ответил лохматый детина.

– И кого же ты убил?

– А много разного народишку порешил…

Помощник взглянул на его руки – громадные, красные, как варёные раки, и слегка поёжился.

– И сейчас тоже кого-то хочешь убить?

– Знамо, – кивнул Убивец.

– Кого же, если не секрет?

– А царя.

Тут началось замешательство. Приехал товарищ прокурора Терентьев – молодой, хваткий, делавший стремительную карьеру. Заперся с Убивцем наедине. Стал спрашивать.

– Так за что же ты хочешь Государя убить?

– А за всё.

– За что же именно? Что он тебе плохого сделал?

– Что сделал? – Убивец как бы в недоумении расставлял свои красные клешни. Думал. Потом с поразительной убедительностью отвечал:

– Он царь? Царь. Вот за это, значит, и того.

Больше от Убивца ни Терентьев, ни другие чины ничего добиться не могли. Отправили, было, беднягу на Фонтанку, а он там набросился на кошку: ногой её, проходя коридором, поддел (а руки связаны были!), зубами хвать, – и придушил! Кошка повизжала, поцарапалась, но недолго. Убивец ее выпустил, стал аккуратно шерсть выплевывать. А на морде – набухающие кровью следы кошачьих когтей… Тогда и отправили его сначала в лечебницу, а потом в крепость, в одиночку. Заковали в кандалы, да ещё и на цепь посадили. Между прочим, в лечебнице доктор его спросил: зачем он, дескать, кошку-то невинную растерзал? И получил спокойный ответ:

– Так зима же. Холодно. Уши мёрзнут. А у меня шапки нет…

Когда Комаров это выслушал, он лишь кивнул: «Что ж, это по крайней мере логично…» – и распорядился выдать арестанту тёплую каторжанскую шапку. А потом захотел познакомиться с ним поближе.

Дня через два Комарову донесли: Убивец, доктора говорят, полностью невменяем. Сумасшествием страдает врождённым. Нашли и родителей его – в Чернигове. Отец – спившийся мелкопоместный дворянчик по фамилии Старушкин, мамаша неизвестного роду, кажется, из бывших крепостных. При опросе мамаша плакала и уверяла, что сынок её, Илья, «сызмальства умоврежен». Еще в приходской школе отличился: сорвал с груди учителя Закона Божьего образок и стал топтать его ногами. При этом кричал, что Бога «малевать нельзя, что он невидим. А образа рисуют пьяные дьячки-богомазы, и дают пьяным же мужикам. А мужики их продают на торгу ».

Из дому Илья сбежал, едва ему стукнуло четырнадцать. А братик его, близнец, Петруша, в ту же ночь тоже убёг, перед тем лампадку загасив. И с тех пор оба дома не появляются. Слухи доносились – бродили по Руси, босячили, а потом и вовсе попали в острог. Тем опрос и закончился.

Узнав о Петруше, Комаров тотчас распорядился искать его по городским ночлежкам и притонам.

Однако самое поразительное донесение поступило позже. По ночам Убивец, которого, как уже сказано было, посадили в одиночку и приковали цепями к стене, оглашает крепость страшным рыком:

– Передайте царю – мол, Убивец к нему идет! Да скорее скажите, мучители!..

Этого рыка боялись не только стражники, но и заключённые. Иные выдумали греметь чашками и кружками в двери, чтобы заглушить страшный голос.


* * *

СПб ЖАНДАРМСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ.

Январь 1879 года.

И вот Убивец пришёл.

Его держали двое здоровенных жандармов за цепи, прикованные к рукам. К ногам Убивца тоже были прикованы две чугунные гири, – и босые ноги казались такого же цвета, как и чугун. Позади Убивца наготове стояли ещё два жандарма.

Убивец поднял на Комарова остекленевшие глаза, тряхнул сизым чубом.

– Так это ты, значит, царя хочешь убить? – спросил Комаров.

Убивец долго не отвечал, потом расплылся в дикой улыбке, оскалив белые, крепкие зубы. И внятно ответил:

– Я. А то кто же?

Комаров подал знак жандармам; они ослабили цепи; руки Убивца опустились. Он снова взглянул на Комарова. На этот раз во взгляде появился какой-то интерес.

– Садись, Илья, – ласково сказал Комаров.

– Это на что?

– На стул, – недопоняв, ответил Комаров.

– Не… этого нам без надобностей. Мы и постоять завсегда могём. На что мне, спрашиваю, садиться? Рази токмо беседы для?

Комаров нахмурился. Витиеватый язык выдавал в Убивце вовсе не такого уж простачка. По крайности, простачок был явно начитан. А может быть, и нарочно хитрил. С такого станется…

– Нет уж, садись, Илья, – сказал Комаров и усмехнулся. – А то вдруг разговор у нас и вправду выйдет долгим…

Илья сел. Комаров сам подал ему стакан чаю с наколотым сахаром и будничным голосом спросил:

– А что, Илюша, братец твой, Петруша, тоже в городе?

– А где ж ему быть, – отозвался Убивец, наливая чай в блюдце и шумно прихлёбывая. Кусок сахару он совал в чай и откусывал, блаженно жмурясь.

– А позвать ты его можешь?

– Позвать-то завсегда могём. Только зачем?

– А вот поговорим сейчас, и поймёшь – зачем.

Илюша разгрыз сахар и сказал:

– Ежели позвать Петрушу надоть – тогда вели мне в каморе фортку отпереть.

– Зачем? – удивился Комаров.

– А я в фортку свистну – Петруша и прибежит…


* * *

Разговор и впрямь вышел долгим. Сначала – при жандармах. Потом недоумевающих жандармов удалили из кабинета. И наедине разговор продолжался так долго, что караульные за дверью забеспокоились. Начали заглядывать. Увидели: Убивец мирно сидит, закинув обе ноги на стол, вместе с гирями. А Комаров расхаживает у окна, покуривая папироску.

Комаров сказал:

– Ну что, хорошо поговорили, Илюша?

– Хорошо, Ляксандр Владимирыч!

– Ну и ладно. Возвращайся в крепость и жди теперь. Насчет этой «фортки» я распоряжусь. Понял? – И Комаров позвал жандармов.

Убивца вернули в крепость, в одиночку с решётчатой дверью. И мимо этой страшной камеры по очереди, как будто невзначай, то и дело водили арестованных. Особенно часто – Леона Мирского.


* * *

ЭХО

(Записки из подполья)

ПАВЛОВСК.

13 марта 1857 года.

(за 22 года до описываемых событий).

– Я не дурак, совсем не дурак! Я правильно всё делаю, а только папенька меня ещё не может на войну брать!

Эти слова раздались из комнаты, где играли великие князья и княгини.

Гувернантки, бонны и гувернёры не сразу догадались узнать, что случилось: мальчики ведь всегда так дерзки и самоуверенны в их возрастах.

Взрослые вошли в комнату. Увидели такую сцену. Вокруг наследника, Николеньки, бегают младшие, разгорячённые, злые; показывают на Николеньку пальцами и кричат:

– Он дурак! Смотрите, – какой он дурак!

И младший, Александр, кричал особенно зло:

– Дурак! Дурак… Совсем дурак!

Цесаревич Николенька оглядел всех невидящими, полными слёз глазами. И выбежал из дверей на улицу, в яркий сине-белый мартовский сад.

Стали разбираться – и вот что выяснилось.


* * *

Мальчики всегда играют в войну и в государей. Во время одной из таких игр (семья гостила в Павловске у бабушки, «старшей» императрицы, вдовы Николая I) цесаревич Николенька, старший сын августейшего монарха Александра II, возьми да и заяви:

– Папке сейчас трудно! Очень трудно. Ему там, на войне в Крыму, вот как трудно: и из ружей стреляют, и из пушек!

Восточная война уже закончилась; но вся страна жила свежими воспоминаниями о её позорном исходе.

– А ты бы взял, да и помог бы папке! – сказал средний великий князь, Александр, подшучивая.

– Да, я помог бы! Только разве меня, такого маленького, на войну возьмут?

– А ты прикажи приказ – и возьмут! – подначивал Александр. – Ты же цесаревич!

Хотя цесаревичу исполнилось только четырнадцать, его будущее предназначение было всем известно; и детей воспитывали в духе избранности Николеньки. Вот и теперь Николенька приосанился:

– А вот возьму – и прикажу!

– Да как же тебя, дурака такого, на войну-то возьмут! – злобно расхохотался Александр. – Ты же у нас старшенький, по престолонаследию! А старших на войну не берут! Берегут их!

– И вообсе, – глубокомысленно заметила младшая, любимица императора, Мария, сидевшая на полу, – сталсый долзен дома сидеть, на тлоне.

– И вообще, – подхватил Александр, – по престолонаследию на случай войны царь у нас не царь! – Александр уперевшись руками в бока, громко захохотал.

И, видя, наконец, что достиг цели, закричал:

– Разыграли дурака на четыре кулака!.. Ну, не дурак ли?

И даже начал показывать пальцем.


* * *

После этого случая почти всех бонн и гувернанток в течение короткого времени сменили. В августейшей семье, узнав о происшествии, решили свернуть всё к обычной детской шалости, хотя и довольно злобной. Сам император во время семейного чая поманил Александра-младшего к себе, посадил на колено и, указывая на Николеньку, смотревшего букой, строго спросил:

– Кто он?

– Брат мой, – буркнул, ёрзая, Александр.

– А ещё кто? – спросил Александр Николаевич.

– Цесаревич! Наследник престола!

– А ещё? – требовательно продолжил император, не обращая внимания на протестующие жесты августейшей супруги Марии Александровны.

– Повелитель своих подданных! – почти выкрикнул Саша, соскакивая с колена; в глазах его стояли слёзы.

– Вот именно, – спокойно подытожил Александр Николаевич. – Повелитель. И твой, Саша – тоже!


* * *

Николенька родился в октябре 1843 г. И рос образованным, добрым – настоящим будущим правителем России. Но приблизительно в восемнадцать лет внезапно начал болеть, хиреть. Доктора обследовали его; поставили диагноз – скоротечный туберкулез позвоночника. Императрица с ума сходила от горя: боялась, что Николенька, гордость семьи, вырастет горбуном… Но Николенька не вырос. Он внезапно скончался летом 1865 г. во Франции, куда семья приехала на коронацию Луи-Бонапарта, не дожив и до двадцати двух лет.

Откуда взялась эта болезнь и почему так странно вдруг себя проявила – доктора расходились во мнении. Но соглашались, что болезнь могла начаться после сильного ушиба позвоночника. Например, во время гимнастических упражнений или падения с коня…

И эту загадку несостоявшийся император так и унёс с собой во французскую землю.


* * *

ПЕТЕРБУРГ.

Март 1879 года.

Лев Саввич Маков, министр внутренних дел, ощущая привычную робость, ожидал государя. Государь скоро должен был выйти из малой домовой церкви, где он молился ежевечерне. Флигель-адъютант, уже сообщивший государю о чрезвычайном происшествии, шепнул:

– Сердит.

Наконец государь вышел. От него пахло бы ладаном, если бы лицо не выражало что-то злобное и презрительное, – это было то самое выражение, которое всё чаще появлялось у него при неприятных известиях.

– Государь… Только что на Лебяжьем канале на генерала Дрентельна совершено покушение… – проговорил Лев Саввич.

Голубые, от природы навыкат, глаза императора взглянули куда-то поверх головы Макова. Потом, казалось, выкатились еще больше, взглянули прямо, дико и грозно. И внезапно этот страшный взгляд погас.

– Что? – глуховатым голосом переспросил он. – Александр Романович? Ранен? Убит?

– Жив, и даже ни единой царапины, слава Богу, – ответил Лев Саввич.

Ему внезапно захотелось пить: в горле стало шершаво.

Император истово перекрестился.

– Как это произошло?

– Стреляли в окно кареты, на ходу. Преступник догнал экипаж верхом на коне…

– Что?.. – голос стал грозным и громким. – Опять этот ваш «революционный рысак»?.. До каких пор?..

Он оглянулся на адъютанта, на кавалеров свиты, которые выходили из церкви, перешёптываясь. Потом кивнул Макову:

– В кабинет, – и зашагал первым: высокий, прямой, с гордо поднятой головой.

В кабинете государь расположился в своем любимом кожаном кресле. Но разговор не был продолжен: вмешался Дрентельн, который буквально ворвался в дверь, преодолев не очень активное сопротивление флигель-офицеров.

– Государь!

Маков машинально отступил в сторону, бросил взгляд на государя, и сейчас же понял, что лучше бы этого не делал. На лице императора было такое выражение, с каким, вероятно, его предок Пётр Первый собственноручно рубил головы бунташных стрельцов.

– Государь! – повторил Дрентельн; он был красен и ничуть не испуган. Скорее, разозлён до предела. – Наша полиция – это просто банда дураков!

Его Величество, Александр Николаевич, помедлил, – и вдруг расхохотался неестественным раздельным смехом. Маков, побагровев, метнул на Дрентельна ненавидящий взгляд.

– Я видел, кто стрелял! – продолжал Дрентельн, оттесняя Макова. – Я узнал его! Это тот самый Леон Мирский, против которого полиция не нашла-де веских улик! И выпустила из-под ареста! Я же сам его допрашивал! Да у него на лице написано: не-го-дяй!

«Да уж, это однозначно улика!» – подумал Маков, отступая ещё дальше в тень. Полиция – ведь это его, Макова, банда. Банда дураков, как, в общем-то, верно заметил Дрентельн. Маков невольно втянул голову в плечи. Но, господа, если быть до конца справедливым, то сама Охранка вкупе с жандармским управлением – это банда заговорщиков, шпионов и подлецов!.. Маков не додумал. Дрентельн уже грохотал на весь кабинет:

– И тут, изволите видеть, недавно выпущенный из централа Мирский преспокойно гарцует в центре столицы и, дождавшись моей кареты, бросает коня вдогонку в галоп!

Государь качал головой. Взгляд его снова туманился, в глазах читалась отрешённость.

– Догоняет! Вытаскивает огромный револьвер – и начинает палить! Стекло, конечно, вдребезги. Кони на дыбы! Мирский, однако, удерживается в седле и, поняв, что замысел не удался, мчится в противоположную сторону!

Дрентельн перевел дух.

– Мало того, что негодяя выпустили, – его выпустили тому два месяца назад, 10 января! И после освобождения Мирский, естественно, тут же бесследно «пропал». Хотя я не удивлюсь, если вскоре выяснится, что он недели две учился управлять верхом, делал выезды в город… Это просто какой-то абсюрд!

«Я тоже не удивлюсь… Не удивлюсь, если окажется, что Мирский стрелял холостыми патронами, набитыми какой-нибудь дрянью», – подумал мрачно Маков. Но тут он заметил, что взгляды присутствующих обратились на него. Лев Саввич кашлянул.

– Виноват, – сказал он, глядя куда-то вбок. – Я крепостями не заведую. Как и петербургской полицией. И выпустить арестанта из крепости – это скорее уж в вашей компетенции, Александр Романович.

Дрентельн стремительно развернулся к Макову.

– Не беспокойтесь, Лев Саввич. Вы его не выпускали. Вы только улик не нашли.

– А вы нашли? – спросил Маков.

Государь укоризненно покачал головой:

– Господа, я в курсе ваших давних разногласий. И, как вы знаете, была проведена некоторая реформа по разделению полномочий полиции и жандармского корпуса… Но сейчас разговор о другом. Кто выпустил этого Мирского? Градоначальник Зуров? Или, по причине введённого в столице военного положения, временный генерал-губернатор?

Дрентельн пожал плечами и ответил:

– Допрашивать, – да, я его допрашивал. Но приказа выпустить не отдавал. Таких, как этот недоучившийся студент, не выпускать надо, – пороть и высылать за Уральские горы, как совершенно верно отметил в своей записке князь Оболенский.

Император дико посмотрел на Дрентельна. Со словом «пороть» у него были слишком неприятные ассоциации: Трепов, выпоротый арестант Боголюбов, эта полусумасшедшая баба Засулич…

– Так кто же выпустил? – грозно повторил он. – Если в городе объявлено военное положение, – понятно, кто крепостью заведует. Или непонятно?

Генералы молчали.

Государь внезапно взмахнул рукой:

– Господа, попрошу вас, не ломайте передо мною комедию…

Генералы переглянулись.

– Однако, Ваше Величество, это ещё не конец истории! – внезапно вскричал Дрентельн. – Я, не растерявшись, тут же велел своему кучеру догнать мерзавца! Мы промчались до угла Лиговского, – и что же? Дикая картина. Стоит городовой и держит под уздцы этого самого скакуна. А Мирского и след простыл! Я выскакиваю из кареты. Городовому: где он? И этот идиот, представьте, браво докладывает: «Не извольте беспокоиться! Конь ихний поскользнулся, а господин не ушиблись даже!» Тут уж я не стерпел – кричу: «Где он?!» И городовой спокойно отвечает: «Попросили посторожить коня, а сами пошли в ближайший кабак поправить здоровье…» А? А?

Дрентельн стремительно повернулся на каблуках, словно только что заметил Макова.

– Лев Саввич! Я к вам обращаюсь. Когда вы научите городовых отличать нигилистическую мразь от господ??

Лицо Макова снова пошло красными пятнами. Он повернулся вполоборота к Государю и выдавил:

– Тогда же, когда вы, Александр Романович, научите тому же самому своих агентов! – выпалил он. И, взглянув на государя, добавил: – Виноват, Ваше Величество. Но излишне говорить, что положение сейчас между разными полицейскими службами таково, что правая рука не ведает, что творит левая…

Государь побледнел.

– Александр Романович, – тихо сказал он, – вы же знаете, что городская полиция – в ведении градоначальника Зурова. Лев Саввич! Однако ваши циркуляры и для городовых пишутся!

Стремительно поднялся, – казалось, вот-вот головой достанет потолок, – и неожиданно спокойно произнес:

– Немедленно приступайте к своим обязанностям. Вечером, после чая, жду вас для доклада.

«Надо бы отыскать этого городового и допросить…» – подумал Маков. Вслух ответил:

– Я уже распорядился. Вокзалы и пристани перекрыты. Карточка Мирского имеется у младших чинов полиции… О розыске лиц, могущих способствовать задержанию преступника, приказ отдан.

– Со своей стороны… – начал было Дрентельн.

– Бог вас сегодня оборонил, Александр Романович. – Государь вяло взмахнул рукой. – Надеюсь, жандармы также проявят усердие в поимке преступника.

– Можете не сомневаться, Ваше Величество, – железным голосом отчеканил Дрентельн. Поклонился и, окатив Макова ледяным взглядом, вышел из кабинета первым, громко стуча каблуками.


* * *

На лестнице Дрентельн догнал Макова. Спокойным, мирным голосом, словно бы и не было между ними никакой перепалки, сказал:

– А ведь я знаю, кто Мирского выпустил, Лев Саввич. Генерал Гурко самолично, наш генерал-губернатор. Но – доносить на него Государю? На героя войны, прозванного солдатами, как писала пресса, «Генералом „Вперёд!”»?.. Нет уж, увольте… Пусть сами разбираются.

Дрентельн неожиданно подмигнул Макову и шепнул, чтобы не слышали адъютанты:

– Не обижайтесь на меня, Лев Саввич. Войдите в положение: только что из-под обстрела, сгоряча сказал лишнего…

Маков снял с головы уже надетую было фуражку, платочком промокнул лоб. Буркнул:

– Понимаю. Бывает.

А про себя подумал: «Вот врёт!»


* * *

Всё вышло так, как и предсказывал незнакомец на конспиративной полицейской квартире. Предложение Мирского совершить покушение на шефа жандармов было встречено сочувственно, а Морозовым и Михайловым – даже восторженно. Ему предложили оружие, но он отказался, заявив, что уже купил себе револьвер.

– Однако вы даром времени не теряли, – удивлённо проговорил Михайлов.

А Морозов, считавший себя лучшим среди народовольцев знатоком оружия, сказал:

– Не покажете ли мне ваш револьвер?

– Зачем? – хмуро отозвался Мирский. При этом голос его не дрогнул.

– Ну, я бы взглянул… Возможно, у него есть дефект, или патроны нужны особые…

– Я купил с патронами, – соврал Мирский. И, чтобы перевести разговор, обратился к Михайлову: – А вот что мне сейчас действительно необходимо, Саша, так это – чистый паспорт.

Михайлов кивнул.

– Понимаю. Наша «небесная канцелярия» завтра же изготовит.

– Запишусь в татерсал, – сказал Мирский. – Надо подучиться верховой езде…

И он изложил товарищам-«комбатантам» свой план покушения.

– Рискованно! Но лихо! – воскликнул Михайлов. – Главное, совершенно неожиданно!

– Н-да… – согласился Морозов, поправляя очки на мальчишески юном лице. – Пожалуй, наша жандармерия такой наглости от нас не ожидает…


Спустя несколько дней Мирский записался в общественный татерсал, начал обучаться верховой езде, выезжал в окрестности Петербурга. Помнится, встретил группу курсисток, которые возвращались с пикника: они с таким восторгом глядели на него! А потом, всего через несколько дней, во время одной из прогулок по набережной Фонтанки, увидел в толпе страшное тёмное лицо в очочках, борода – лопатой.

Убивец!

Убивец кивнул Мирскому, улыбнулся. И внезапно выкрикнул, рванув на груди грязную рубаху:

– Кровопийца на Лебяжьем канале катается! Ох, нынче кровушка прольётся на Лебяжьем-то!

Народ от него шарахнулся; кто-то расхохотался, кто-то засвистел. А Мирский, похолодев, понял: это и есть тот самый знак, сигнал, означавший, что пора действовать.

Глава 2
ЭХО

(Записки из подполья)

ПЕТЕРБУРГ.

1879 год.

Я – лигер Эхо. Теперь я могу сознаться в этом, потому что события, в которых я участвовал и которые перевернули Россию, уже стали преданием. Я, Эхо, теперь могу рассказать о времени, когда предательство стало службой, убийство – идеалом, насилие – смыслом жизни. И, как бы ни тяжела показалась потомкам эта правда, – они должны её знать. Хотя… Правда шершавая, – сказал однажды Лев Толстой, – ершом. В горло не лезет…

Если жива ещё Россия, если только она ещё жива. Залитая кровью страна раз и навсегда победившего терроризма.

Я – лигер Эхо. Под этим именем меня знали лишь четверо, и все они, скорее всего, давным-давно спят вечным сном, и даже могил их уже никто не найдёт. И никто во Вселенной, кроме меня, не знает, откуда взялось мое имя, что означает, и кого за собою скрывает.

Никто не выдаст меня потомкам.

Я сделаю это сам.


* * *

Я стал лигером в студёную декабрьскую ночь 1876 года, в канун новогоднего праздника, когда весь город сиял новогодней иллюминацией, а в богатых домах дети водили хороводы вокруг ёлочек.

В ту ночь, возвращаясь от знакомых, во дворе одного из домов Московской части, за поленницей я увидел скрюченного мальчика, покрытого инеем. У него не было ни шапки, ни рукавиц, на ножках – какие-то дырявые старые башмачки. Он прижал лицо к коленкам, руки спрятал на груди… – и остался таким навсегда. Тогда-то я и подумал, что он попал к Христу на ёлку.

Но это – слабое утешение. Взрослые гибнут – жалко. А уж дети…

Дети – вообще странный народ. Они нам снятся и мерещатся…

Когда-то давно, в той, другой, довоенной жизни, в Приморском парке на берегу Финского залива, императрица Мария Александровна гуляла с шестилетним Сашей.

Саша вдруг спросил:

– Мама, а ведь правда, я был хорошим малышом?

– Что означает «был»? – удивленно сказала государыня. – Ты и сейчас хороший малыш. Очень-очень хороший!

– Нет. Папенька сказали, что я теперь уже не малыш.

Он приостановился, подумал, и добавил очень серьезно:

– Маменька, не называйте меня больше малышом. Да, это правда: я был когда-то малышом. Но теперь больше никогда им не буду.


* * *

Вот это «больше никогда им не буду» и резануло меня, когда я слушал рассказ, переданный будто бы Елене Штакеншнейдер Екатериной Долгоруковой-Юрьевской, тогда еще не венчанной женой государя.

Государь, мне показалось, словно провидел своё будущее. Он знал, что детство заканчивается навсегда.

Я, лигер Эхо, тоже ведь был когда-то малышом. И больше никогда, никогда им не буду.


* * *

Я вынес замёрзшего мальчика из-за поленницы, пошёл через двор. У ворот остановился и начал колотить в них ногой. Мальчик был холодным, как снег, который падал ему на лицо. И чтобы снег не попадал на него, я повернул его боком – затвердевшее, каменное тельце.

Прибежал дворник. Он сослепу думал, что лезут воры, и давал свисток.

С той стороны ворот подскочил городовой.

Были шум, вопросы, возгласы. Потом городовой подогнал извозчика и велел увезти мальчика. И я сел с ним, и держал его головку у себя на коленях.

Потом был заспанный человек с бритым лицом, в мятом белом халате, и два других – тоже в халатах, но с мясницкими клеёнчатыми фартуками.

Мальчика велели, не раздевая, отнести в покойницкую. Я никому его не отдал, я сам понёс его между больничными бараками, следом за сторожем, за его фонарём, скудно освещавшим дорожку и чёрные ветки, торчавшие из сугробов. Я внёс его в подвал, в котором на жестяных, со стоками, столах лежали мёртвые. Уложил мальчика на свободный стол, а чтобы он не увидел этого ужасного места, не испугался, – я пальцами и своим дыханием оттаял ему веки и навсегда закрыл ему глаза.

Потом я вышел, подождал, пока сторож, ворча, закрывал покойницкую на громадный ржавый замок, позёвывая и ругая позёмку.

Потом я пошёл за сторожем назад по переметённой тропинке, а когда вышел из больничных ворот, – понял, что другого пути у меня нет.


* * *

ПЕТЕРБУРГ.

Март 1879 года.

КОНСПИРАТИВНАЯ КВАРТИРА Исполкома «Народной воли».

(Троицкий пер., 11).

– Ну, рассказывай! – глаза Дворника сияли, и сам он так и лучился, как будто бы Мирский действительно совершил невероятный подвиг.

Мирский отхлебнул чаю и пожал плечами.

– Да что ж тут рассказывать… Провалил я дело.

Дворник (он же – Александр Михайлов) неожиданно прихлопнул ладонью по столу и рассмеялся:

– Э, нет! Не провалил! Конечно, тот факт, что Дрентельн остался живёхонек – это минус! Зато какой конфуз всей империи! В шефа жандармов, охранителя государственных устоев, стреляют прямо на улице и спокойно уходят от погони! Представляешь, что сейчас творится в Зимнем?

Мирский снова пожал плечами. Ничего там особенного не творится. Государь либо чаёвничает с детьми, либо удалился в «секретные» покои Катьки Долгорукой. А вот в здании у Цепного моста… Или – ещё точнее – в Аничковой дворце, где проживает семья цесаревича Александра…

Мирский вздрогнул и как-то уныло, нехотя ответил:

– Представляю.

Михайлов ничего не заметил. Он потирал руки от удовольствия.

– Надо немедленно выпустить прокламацию. Привлечём Морозова, – у него хороший слог, и опыт есть.

Мирский поднял на Дворника глаза, слегка усмехнулся:

– Зачем же Морозова? Он опять про «метод Вильгельма Телля» напишет. Ни один простой человек его не поймёт.

– А кого же тогда? Тигрыча сейчас нет, придётся Морозову. Да мы отредактируем!

– Ага, – сказал Мирский устало и процитировал, скривив губы: – «Кинжал правосудия, по методу Шарлотты Корде и Вильгельма Телля, на этот раз прошёл в считанных миллиметрах от тела главного царского сатрапа Дрентельна…»

Михайлов, как бы очнувшись, отодвинул подстаканник и внимательно посмотрел на собеседника.

– Ты просто устал, Леон. Я понимаю. Тебе нужно отдохнуть.

Мирский нехотя кивнул.

– Ляжешь здесь, на кушетке, а я пойду к Морозову. Надо всех наших оповестить. А завтра соберёмся здесь и подумаем, как тебе из Питера уехать. Думаю, заграничный вариант был бы лучше всего, но сейчас мы слишком ограничены в средствах. Наши «народники» после каждого террористического акта поднимают вопрос об общей кассе партии… А переход через границу в Германию, сам понимаешь, дороговато обходится… Но ты не волнуйся. Отдыхай. Завтра всё решим.

– Хорошо, – согласился Мирский и неожиданно для себя самого зевнул.

Михайлов поднялся из-за стола.

– Ты ведь захочешь перед отъездом встретиться с невестой? – полувопросительно сказал он.

Мирский подумал – и кивнул. Он действительно устал. Устал играть в эту странную игру. Убивец. Бакенбарды. Звон разбитого стекла…

– Ну, это мы устроим, – по-мальчишески улыбнулся Дворник. – Кстати, ты, должно быть, не слышал, пока на карантине сидел… В Москве убит некто Рейнштейн, рабочий.

Мирский непонимающе моргнул.

– Только работал этот «рабочий» на Охранку. Дело сделано чисто. Наши договорились встретиться с ним в нумере гостиницы «Мильгрен». Он ждал; предполагалось, что речь будет идти о ближайших наших планах… И дождался! Тело провокатора нашли только через неделю, когда уже смердеть стало… А на груди у Рейнштейна – записка: «Смерть иудам-предателям!»

Михайлов даже засветился от удовольствия.

– Представляешь? Московский обер-полицмейстер Арапов сейчас же арестовал двух поляков, один из них – владелец гостиницы. Допрашивает теперь… А наших-то, Попко со Шмеманом, в Москве давно уже нет!

Михайлов сиял, потирал руки и, волнуясь, ходил по комнате. А Мирский с трудом подавлял в себе тошноту и отвращение.

– И как же узнали, что этот Рейнштейн – провокатор? – спросил он.

– А так и узнали, – загадочно ухмыльнулся Михайлов. – Проследили, как он со своими шефами встречался, ещё здесь, в Петербурге. А потом подтверждение пришло… У нас ведь и в Охранке сочувствующие имеются.

Мирского передёрнуло. Он уже всё понял. Рейнштейна им просто отдали, пожертвовали им. И даже пальцем на него указали: вот он, иуда, господа социалисты-революционеры!

Михайлов заметил, спросил встревожено:

– Да ты в порядке ли? Побледнел как…

– Д-да… Нехорошо мне что-то…

Михайлов заторопился:

– Прости, заболтал я тебя. Отдыхай. Ты молодец, – с этой мыслью и спи!

Когда Михайлов ушёл, Мирский упал на кушетку.

Дураки! Они ничего не понимают! Ведь вовсе не они «дело делают»! Их руками «дело» это самое делают, – только те, другие. И они пострашнее нелегалов, играющих в героев и воображающих, что борются с Охранкой и самодержавием, освобождают русский народ. А о нас, – подумал Мирский, – что будут говорить потомки о нас? «Люди с кристальной душой, чистые сердцем, готовые на самопожертвование»…

Ну да, чистые сердцем. Только руки-то – в крови. И в невинной крови! В крови тех, кто нечаянно попался под руку: солдат, жандармов, свитских… Да мало ли постороннего народу погибает во время перестрелок! В прошлом году отстреливались при аресте Ковальский, Коленкина. Дубровин открыл пальбу, когда к нему пришли обыск делать. Нынче в Киеве на конспиративной квартире отстреливались братья Ивичевичи… Теперь вот жандармы и полиция хватают всех подряд, гребут мелкоячеистым неводом. Невинных людей сажают, высылают, определяют под надзор. А сколько юных душ, поверивших во вселенскую справедливость, загублено по одиночкам, каторгам и ссылкам?

Мирского внезапно вырвало. Он свесил голову с кушетки вниз. Отплёвывался на ковёр. Сил встать не было. Он вытирал губы обшлагом рукава и смаргивал слёзы. Нет, надо бежать из этого города. Города бесов. Бежать как можно скорее и как можно дальше…


* * *

ПЕТЕРБУРГ. МИНИСТЕРСТВО ВНУТРЕННИХ ДЕЛ.

14 марта 1879 года.

Лев Саввич сидел за своим необъятным письменным столом и размышлял. Вошёл адъютант по почтово-телеграфному ведомству, что-то доложил, – Маков его не слышал. Адъютант оставил на столе новую кипу бумаг и неслышно удалился, тихо прикрыв двери. Потом заглянул правитель канцелярии. И тоже выложил на стол изрядную кипу бумаг. Потом кто-то из ветеринарного управления. Потом – из статистического…

Большая часть бумаг – Маков знал, – гроша ломаного не стоит. Без них не просто можно было бы обойтись, наоборот: их отсутствие отразилось бы на работе министерства только положительным образом! Нет, это просто «Министерство внутренних и чрезвычайных реформ»! И ведь действительно. «Крестьянский вопрос», то есть реформа, – проводит МВД. Подавление бунтов после «решения вопроса» – тоже.

Министерство внутренних дел давно превратилось во что-то вроде «пожарной команды» в масштабах всего государства. Чума в Ветлянке Астраханской губернии, – МВД организует карантин, проводит врачебное обследование, изолирует больных и как бы заодно уж подавляет мятежные поползновения запуганных «чёрной смертью» крестьян. Массовый падёж скота в Вологодской губернии – и снова МВД высылает команды, вводит карантин, изолирует и подавляет. За порядок в империи – опять с МВД спрашивают, хотя МВД – это только большая канцелярия с разнородными отделами. Если здесь что-то и движется – так только бумаги. У министра МВД три товарища! Ни у одного министра в империи стольких заместителей нет! Да ещё «Совет Министерства», который может хоть дни и ночи напролёт заседать, – результатом станет только очередная филькина грамота и головная боль…

Реформировать МВД пытались много раз, и каждый раз реформа заканчивалась очередной несуразицей: в состав министерства добавлялись совершенно лишние управления, департаменты, отделы, что только увеличивало (додумались – статистику сюда же) хаос. Зато при градоначальнике, при полицейских департаментах и канцеляриях возникали новые сыскные отделы и тайные отделения.

И пусть. Пусть хаос. Но только внутри. А снаружи чтобы всё выглядело дельно, быстро, эффективно. И, конечно, министр должен быть доверенным лицом Государя. Иначе долго на своём обширном поприще не усидит…

Но сейчас главным было другое. Что-то затевалось, что-то происходило вокруг. Словно плелась невидимая паутина. Крепкая, – не разорвать. И кто её плетёт, – вот вопрос. Списочек-то больно уж обширным получается…

Лев Саввич знал многое, очень многое. Но не всё. И то, чего он не знал, его начинало пугать.


* * *

Городового, упустившего террориста, стрелявшего в шефа жандармов, нашли в тот же день. Он явился в министерство под вечер, ещё румяный после уличного дежурства. Браво вошёл, браво доложился.

– Как? – не поняв, переспросил Маков.

– Кадило, – повторил городовой, тараща глаза. Пояснил смущенно: – Фамилие, значит, у нас такое.

– Ну, хорошо, что хоть не Паникадило, – пошутил Маков.

Взглянул на городового и понял: этот никаких шуток не понимает.

– Из духовного звания, что ли? – уточнил он.

– Никак нет. Из крестьян мы, Грязовецкого уезда Вологодской губернии…

– A-a… То-то ты на «о» нажимаешь… Давно служишь?

– Городовым? Уже третьи месяц как. А до того…

Маков взмахом руки остановил его.

– Садись, Кадило. И учти: рассказывай только правду. А после того как выйдешь из этого кабинета – сразу же всё забудь. Понял?

– Дык… Ваше высокопревосходительство… Об чем рассказывать-то?

– О том, как ты нигилиста, стрелявшего в генерала Дрентельна, в кабак отпустил. Поправить здоровье…

Кадило неслышно присел на краешек кресла, словно ноги, наконец, не удержали.

– Дык… Меня в околотке уже спрашивали. Всё записали.

Городовой покраснел, как мальчишка, – вот-вот слёзы брызнут из выкаченных голубых глаз. Маков поморщился:

– Да читал я, читал твой рапорт…

– Рапорт не мой, дозвольте доложить. Я рассказывал, – писарь писал.

– Хорошо, – устало сказал Маков. – Теперь расскажи мне сам всё, снова, и не так, как рассказывал для писаря.

– Как же-с? – ещё более выкатил глаза Кадило.

– Ну… – Маков пошевелил в воздухе пальцами. – Скажем, так, как будто ты рассказываешь об этом своему товарищу-городовому.

И городовой, волнуясь и подбирая слова, рассказал. Почти слово в слово то, что было написано в рапорте.

Лев Саввич вздохнул. Действительно, чего ещё было ждать от этого малограмотного парня, который, наверное, всё ещё посылает часть жалованья в родную деревню.

– Коня этого куда дели? – спросил Маков.

– Коня? – переспросил Кадило. – Это на котором преступник прискакал? Известно-с. Отвели, как положено, в татерсал. Конь оттудова оказался, даже номерок с адресом – хозяин оченно обрадовался.

– А преступника ты хорошо рассмотрел?

– А как же! Одет не как нигилист. А как господин, справно, – барышни на него оглядывались. Придержи, – говорят мне, подскакавши, – коня. А то конь взбрыкнул, говорят, так они в седле не удержались. Пойду, говорит, здоровье поправлю. И ушли-с.

– Куда? – спросил Маков, хотя этот вопрос городовому уже задавали, наверное, раз десять.

– Не могу знать. А только они сразу же за угол свернули, и я их больше не видел.

Маков достал из стола карточку, показал городовому.

– Посмотри. Этот ли?

Городовой, прижав шапку к животу, привстал и согнулся, чтобы рассмотреть получше.

– Похож… Только одёжа другая.

– «Похож»! – фыркнул Лев Саввич. – Да они для тебя, я думаю, все на одно лицо!

– Как же-с… – взволновался Кадило. – Нет-с, мы нигилистов всегда отличить можем. Нас учили.

– Знаю-знаю… – отмахнулся Лев Саввич. – «Учили». По газетным карикатурам. Если девка стриженая – значит, нигилистка. Если господин в штанах, заправленных в сапоги, – значит, тоже нигилист… Пальто непромокаемое – опять «нигилист»…

Городовой не понял, но переспросить побоялся.

– Ладно, – сказал Маков. – Можешь идти…

И тут же вспомнил то, что крутилось у него в голове, но никак не давалось. Карета!

– Постой-ка! – негромко позвал он.

Кадило, успевший только надеть шапку и отдать честь, замер.

– Сядь. Вот ещё что… Да сними ты шапку!

Кадило сорвал шапку с кокардой, начал мять её в руках. Присел на краешек: наверное, совсем сробел – побледнел даже.

– Вот что. Когда генерал Дрентельн… Ты его знаешь?

– Нет-с. Только нынче познакомились.

Маков невольно улыбнулся. Хорошее знакомство! Но тут же продолжал сурово:

– Дрентельн, догонявший преступника, сразу к тебе подъехал?

– Точно так. Сразу же, как госпо… то есть, извиняюсь, террорист, ушли-с.

– В карете подъехал? – как-то странно уточнил Маков.

– Так точно. В той самой, стало быть. Дырку я ещё хорошо разглядел и стёклышки: окошко, должно, выстрелами разнесло.

Маков привстал, пристально глядя на городового.

– Ты её, карету эту, хорошо разглядел?

Кадило раскрыл рот, усиленно вытаращил глаза, – вспоминал, что ли.

– Ну, ладно, – сказал Маков. – Спрошу по-другому: ты эту карету сможешь узнать, если опять увидишь?

– Как же не узнать! – обрадовано сказал городовой и привскочил. – Карету я завсегда узнаю! Стеклышки выбиты, одно колесо порченое…

Маков спросил с интересом:

– Это как – порченое?

– А скоро менять, значит, придётся. Ободок там отстал, и ступица…

– Ишь ты… – Маков удивился. – Так ты в каретах разбираешься, значит?

– Как же не так! – взволновался городовой. – Я ж у папаши моего сызмальства подручным был! А он в каретной мастерской работал!

– Вот как. Прекрасно. Значит, ты по одному колесу карету узнать сможешь? Даже если стеклышки новые вставят? И сиденья сменят? А то и карету перекрасят?

– Да как же не узнать! Узнаю! По ступице, по осям!.. – радостно подтвердил городовой.

Маков улыбнулся про себя, пряча усмешку в усах.

– Хорошо. Подожди пока за дверью. Тебе скажут, что делать.

Когда Кадило вышел, Маков вызвал чиновника по особым поручениям Филиппова. Это был, пожалуй, единственный человек во всём министерстве, которому Маков полностью доверял.

Филиппов пришёл, и Маков сразу приступил к делу.

– Ну, Филиппов, будет у тебя нынче работёнка.

– Слушаю, Лев Саввич.

– И хорошо, брат, слушай. Там за дверью ожидает городовой Кадило, который сегодня днём террориста упустил.

– Наслышан-с. Пристав Второй Московской части Надеждин характеризует его просто: дурак, но очень исполнительный. И околоточный Никифоров приблизительно так же выразился.

Лев Саввич кивнул.

– Дурак-то дурак, но в каретах хорошо разбирается. Понимаешь?

– Не совсем, Лев Саввич, – слегка пожал плечами Филиппов. – Каретником, что ли, раньше работал?

– Мне нет нужды знать, кем он работал, – повысил голос Маков, но тут же вернулся к прежнему доверительному тону. – Мне нужно отыскать карету Дрентельна, в которой наш геройский генерал сегодня выезжал. И не только отыскать эту карету, но и внимательнейшим образом осмотреть. Негласно!

Лев Саввич поднял указательный палец.

Филиппов закатил глаза к потолку.

– Трудненько будет, если негласно… Ведь нужно предлог придумать. Делом-то сыскной департамент Отделения занимается…

– И что? – усмехнулся Маков. – Думаешь, они про эту карету когда-нибудь вспомнят?

Филиппов кашлянул:

– Пожалуй, не вспомнят. Другими делами заняты по горло. Террориста ловят.

Маков подумал: «А вот в этом-то я как раз и сильно сомневаюсь», – но вслух сказал:

– Видимо, так. Ты вот что, Филиппов… Бери этого Кадило, и приступай. Как найдёте карету – сообщишь. Я сам хочу её осмотреть.

Филиппов опять кашлянул:

– Позволю себе заметить, Лев Саввич… Найти-то её мы, может быть, и найдём… Но вот вам показать, – подозрительно уж очень. Не лучше ли официально, через канцелярию Отделения, запросить?

Маков вздохнул. Сказал совсем просто:

– Конечно, так было бы лучше. – Подумал, опять вздохнул. – Но так – нельзя.

Он вспомнил взгляд Дрентельна в кабинете у государя. В этом взгляде, кроме презрения, было ещё что-то. Насмешка. И не просто насмешка, а как бы выражение: «А я кое-что знаю, чего тебе, Маков, никогда не узнать!»

– А что, если карета его собственная? – уже дойдя до дверей, спросил Филиппов.

Маков поразмыслил. Крякнул.

– Ну, не мне тебя учить, как…

И замолчал, не продолжил: чуть не сорвалось с языка «…как в чужой дом проникать», – да вовремя вспомнил, что и такое уже бывало.


* * *

МИНИСТЕРСТВО ВНУТРЕННИХ ДЕЛ.

15 марта 1879 года.

Маков поднял усталые, красные, с набрякшими веками, глаза: Филиппов, как всегда, вошёл без стука и почти неслышно. Не вошёл, – а словно просочился в кабинет.

– Добрый день, Лев Саввич, – сказал он.

– Добрый, Николай Игнатьевич, – сказал Маков, жестом приглашая садиться. – Ну? Не тяни ты, ради Бога.

– Карета исчезла, Лев Саввич, – доложил Филиппов, усевшись.

Маков онемел на секунду.

– Как? – не понял он.

– Мне удалось побывать в каретном дворе жандармского управления, – туда её отправили якобы для починки. Так вот, во дворе её нет. Я был с нашим знатным каретником, Кадилой. Между прочим, напрасно пристав Надеждин его в дураки записал. Малый оказался очень даже смышлёным.

– Смышлёным, – механически повторил Маков. И почувствовал раздражение. – При чем тут Кадило? О деле говори.

– Я и говорю: карета исчезла со двора. Я поспрашивал сторожей – кто-то слышал, что карету на продажу отправили. А куда – неизвестно. Знакомый жандарм подтвердил: карету, ввиду сложности ремонта и несчастливой судьбы, Дрентельн лично распорядился продать.

– Вот, значит, как… – Маков потёр глаза обеими руками. – Важнейшую улику – и продать. М-да…

Он не стал договаривать вслух, додумал про себя: «Быстро, быстро работают».

Рассеянно полистал рапорт. Пристав Московской части сообщал, что полицейская засада у дома девицы Кестельман, невесты Мирского, была снята по приказу Кириллова, начальника сыскной полиции при III Отделении. Кестельман значилась в списках агентов тайной полиции и, судя по всему, перестаралась, разыгрывая томную романтичную особу, любительницу французских романов и поклонницу Шарлотты Корде. Скорее всего, жандармы сами расставили свои ловушки – и ждут не дождутся, когда Мирский, как последний болван, побежит к своей мнимой невесте поплакать на её бледной, с запахом уксуса, груди.

Гм! Но что же с каретой?

Маков строго посмотрел на Филиппова, который сидел, не шевелясь. Это Филиппов умел – быть незаметным, и при этом – незаменимым.

– Вот что, Николай Игнатьевич. Бери-ка снова нашего смышлёного Кадилу и пройдись по всем каретным дворам и мастерским. Ну, Кадило, скорее всего, в курсе, как за это дело приняться. Поищи карету. Может, ещё не продали, и сиденья заменить не успели.

– Сиденья? – переспросил Филиппов удивлённо.

– Ну да, сиденья, – снова раздражаясь, повторил Маков. – Преступник стрелял в карету сквозь заднее окно, но в Дрентельна не попал. Должны же были остаться следы от пуль внутри кареты?

– Ах, во-от в чём вопрос, – протянул загадочно Филиппов. – Так я прямо сейчас и займусь?

– Прямо сейчас. Да, переоденьтесь, хоть в мелкого чиновника какого-нибудь, что ли. А Кадилу – ну, скажем, в мастерового или фабричного. И чтоб ни одно «гороховое пальто» вас не вычислило… Ясно вам теперь?

– Ясно, – кивнул Филиппов, поднимаясь. – Только каретных дворов-то в Питере…

– Господи, да вы начните поиски с ближайших дворов к жандармскому управлению! – раздражённо прервал Маков.

Филиппов слегка покраснел: мог бы и сам догадаться. «Ясно, по крайней мере, что именно теперь искать надо! » – подумал Филиппов, выходя.


* * *

Маков засиделся допоздна. Накинув шинель, вышел в приёмную, кивнул дежурному адъютанту и пошёл вниз. Спросил на ходу:

– Как погода?

– Премерзкая, ваше высокопревосходительство; снег с дождём.

У самого выхода адъютант заметил:

– Вас какой-то мастеровой видеть хотел.

– Что за мастеровой? – удивился Маков, оглядывая вестибюль.

– Да он там, на улице… Часа три как дожидается.

– Впусти.

Вошёл действительно мастеровой. Одежда на нём обледенела и стояла колом, и шапка, которую он мял в руках, хрустела и позванивала падавшими на гранитный пол ледышками.

Маков вгляделся. И поразился: перед ним стоял Кадило. Но до чего же, однако, одежда меняет человека!

– Ты что, Кадило? – спросил Маков.

Кадило переступил с ноги на ногу, вытащил из кармана чёрный комочек, протянул.

– Вот, ваше высокопревосходительство… Внутри каретного сиденья нашёл.

Маков взял, разглядел. Это был туго свитый обгоревший тряпичный пыж.

Лев Саввич оглянулся на адъютанта, спрятал пыж в карман шинели.

– Где же нашёл?

– Сиденья токмо и остались; в каретной мастерской на Обводном. А карету уже продали-с.

– Так, – Маков всё силился что-то понять, и не мог. Наконец вспомнил:

– Где же Филиппов?

– Их высокоблагородие со мной были в мастерской. Хозяина отвлекали, покуда я сиденья рассматривал. А потом, как мы вышли, вдруг – карета к нам подскочила. И какие-то знакомцы его высокоблагородия их в карету-то и позвали.

– Постой, постой, – нахмурился Маков.

Посмотрел на адъютанта, перешёптывавшегося с начальником караула, на швейцара, и вдруг решил:

– Пойдём-ка со мной. Да не сюда – на улицу.

На улице действительно было скверно: лил дождь и мгновенно превращался в лёд. Прохожих почти не было, и только тускло сияли газовые фонари.

Карета Макова дожидалась у подъезда. Ротмистр из отдельного жандармского эскадрона распахнул дверцу. Маков влез в карету, выглянул:

– Кадило! Садись.

Кадило неуверенно потоптался, и под удивлённый взгляд ротмистра заскочил внутрь.

– Домой! – скомандовал Маков.

Дверца захлопнулась, ротмистр сел на облучок рядом с кучером; поехали.

– Так что же, – вполголоса спросил Маков, – Филиппова увезли?

– Увезли-с, – тихо ответил Кадило. Он съежился на противоположном сиденье, в самом углу. – Крикнули что-то, влезай, мол: по имени-отчеству назвали. Он и влез. А карета возьми и поскачи. А уже темнело. И грязь там, возле каретной, каша изо льда. Так я один и остался. А Филиппов, перед тем как в карету-то сесть, успел мне шепнуть: беги, мол, в министерство, дождись Льва Саввича, и передай, что нашёл.

Маков помолчал. Карета плавно покачивалась на рессорах, в мутных окошках проплывали светлячки фонарей.

– Ты где живешь? – спросил Лев Саввич.

– На Васильевском, ваше высокопревосходительство. У чухонки Мяге комнату снимаю.

Голос Кадило стал смущённым.

Маков кивнул.

– Я тебя высажу у Николаевского моста. Утром придёшь прямо ко мне.


* * *

Но утром Макову было уже не до Кадило. Из Московской полицейской части сообщили: найдено тело убитого и ограбленного человека. Тело лежало на пустынном берегу Обводного канала, в кустарнике. Прибывшие на место прокурор судебной палаты и судебный следователь опознали в убитом чиновника при департаменте полиции МВД Филиппова.

Глава 3

ПЕТЕРБУРГ. СМОЛЕНСКОЕ КЛАДБИЩЕ.

Март 1879 года.

Во время панихиды, когда Маков, чувствовавший себя неуютно среди нескольких сослуживцев Филиппова, вышел из церкви подышать свежим воздухом, кто-то тронул его сзади за локоть. Лев Саввич обернулся. Перед ним стоял невысокий, с большой лысиной человек, одетый в чёрное пальто, с чёрной шляпой в руке, – и оттого похожий на гробовщика.

– Лев Саввич! – голос был глухим, замогильным, – Маков даже слегка вздрогнул. – Прошу прощения, Бога ради… Но другого случая увидеть вас наедине у меня, скорее всего, не будет…

– Кто вы такой, милостивый сдарь? – почти сердито спросил Маков.

– Я работаю… работал с господином Филипповым. Иногда выполнял его поручения.

– Поручения? Какого рода?

– Всякого. Чаще всего довольно деликатного-с.

Маков молча смотрел на лысого господина, пытаясь припомнить: не встречалось ли ему это желтоватое бритое лицо раньше.

– Я, видите ли, телеграфист. При Главном жандармском Управлении…

Маков насторожился. Даже слегка покосился по сторонам: не видит ли кто. Но вокруг было пусто, в церкви еще пели покойный тропарь. Чуть поодаль начиналось кладбище, торчали потемневшие кресты среди тёмных хилых сосенок, на оградках, утопавших в рыхлом снегу, висели чёрные высохшие венки с выцветшими лентами.

– Пойдёмте, – кратко сказал Маков и зашагал, не оборачиваясь, по первой попавшейся дорожке между могил и склепов.

Странный телеграфист торопливо шёл следом. Говорил глухим голосом в спину Макова:

– Я служил еще при Николае Павловиче. Знаком с телеграфными аппаратами Якоби, Морзе, Юза… Почти сорок лет беспорочно… Имею два ордена… В Турецкую войну состоял при генерале Дрентельне в тыловом штабе по снабжению…

Тропка закончилась. Маков оказался в тупике, где снег уже никто не чистил. Остановился перед старым полуобвалившимся склепом, повернулся.

– Так вы, сударь, выходит, многое знаете, – сказал Маков.

– О! Действительно, много. Я даже записи веду. Ко мне на службе-с хорошо относятся. К начальству вхож, разговоры слышу…

– Что же вы слышали?

Незнакомец надел наконец шляпу на посиневшую, озябшую лысину и произнёс совсем просто:

– Покушение на генерал-адъютанта Дрентельна было инсценировано.

Маков молчал. Незнакомец понял его молчание по-своему, заторопился:

– Вот, я нарочно взял сегодня с собой некоторые документы… Тут копии донесений, телеграмм, мои личные записи о беседах с разными чинами Третьего отделения. Мне кажется, это как раз то, что вы ищете…

Он совсем смешался и начал совать в руку Макова туго перевязанный бечёвкой свёрток.

Маков посмотрел на свёрток, но не взял. Сделал полшага к телеграфисту и прошипел ему в самое лицо:

– А откуда вам известно, сударь, что именно я ищу?

Телеграфист попятился.

– Господина Филиппова убили… – пролепетал он. – И я знаю, кто убил. И знаю, за что… И кто отдал команду убить – тоже знаю.

Телеграфист быстро огляделся по сторонам, снова повернулся к Макову.

Лев Саввич пристально поглядел ему в глаза.

– Фамилия?

– Моя-с? – телеграфист чуть не подпрыгнул от неожиданности. – Акинфиев. Иван Петров. Из дворян-с.

– И с генералом Дрентельном, значит, вы давно знакомы?

– Точно так-с. Только раньше, осмелюсь сказать, шапочно, когда они ещё Измайловским полком командовали.

– Измайловским, значит… Ну, так вот что я вам скажу, любезный: подите прочь.

Телеграфист на секунду онемел. Потом отшатнулся, выговорил побелевшими губами:

– Да-да, я понимаю-с… Время такое… Никому верить нельзя…

– Вы – провокатор, – перебил его Маков. – Ни с каким Акинфиевым Филиппов не работал. А с кем он работал – я вам не скажу. Понятно вам?

– Понятно… – прошептал Акинфиев. Съежился, начал неловко и торопливо засовывать свёрток в карман пальто. Свёрток почему-то никак не хотел умещаться в кармане. – Простите, Бога ради… Я ведь от чистого сердца… Душа болит от всего, что замышляют эти.

Он потоптался, развернулся, и сделал несколько неровных шагов, – сапоги утопали в снегу выше щиколотки. И вдруг обернулся.

– Господин Филиппов, земля ему пухом, работал с Петенькой.

Он как-то жалко улыбнулся и неровной, подпрыгивающей походкой устремился между оградок к тропинке. Маков негромко сказал:

– Постойте.

Телеграфист замер.

– Петенька – это вы?

– Я-с… Сынок у меня был – Петенька. Погиб на Кавказе, в стычке с горцами. Подпоручика только, по выходе из Инженерного училища, успел получить…

– Хорошо, – проговорил Маков, всё еще сомневаясь. – Дайте мне эти ваши бумаги. И учтите: я шуток не люблю.


* * *

Бумаги Петеньки, которые Маков просмотрел вечером в своём домашнем кабинете, оказались такими, что, будь в них правды даже только десятая часть – и этой части хватило бы, чтобы взорвать всю Россию. И куда могли повести ниточки дальше? Страшно подумать.

И ещё одна мысль не давала покоя: почему эти бумаги Петенька не передал Филиппову? Господи, – Маков перекрестился. Вот времечко: никому нельзя верить. Ни-ко-му.

А потом похолодел от другой мысли: ведь Филиппова сначала допросили перед тем, как убить. Что именно они успели выпытать у Филиппова? Знал ли он, что везут его убивать? Если знал, – то, конечно, мог рассказать о многом…

Маков долго не мог уснуть в эту ночь.


* * *

Утром Макова ждала еще одна неприятная новость: в МВД поступила записка из жандармского СПб Управления с уведомлением о том, что дело об убийстве Филиппова должно быть передано из ведения судебного следствия в Третье отделение «ввиду явно политического характера преступления». Бумага была подписана полковником Комаровым и завизирована Дрентельном. Никаких обоснований того, что убийство совершено по политическим мотивам, не указывалось.

Маков, читая записку, багровел.

«Политические мотивы! Именно политические! Рыльце, видно, сильно в пушку! Ну да мы еще посмотрим…»

Маков приказал составить подробное изложение мотивов, опровергающих политический характер убийства и доказывающих, что Филиппов был убит грабителями.

Начальник департамента полиции Извеков стоял навытяжку, а Маков, расхаживая по кабинету, говорил:

– Копии протоколов свидетельских показаний. Копию первичного досмотра. Всех свидетелей перечислите поимённо, с указанием адресов. Опись украденного у Филиппова имущества. Характер ранения, – он ведь ножом зарезан, как мне сказали? Обычным ножом, с каким на Обводном каждый второй бродяга ходит. Всё это приложите к записке. Снеситесь с полицией при градоначальнике, затребуйте все сведения об убийстве. А также с судебным следователем. И, сделайте одолжение, Иван Иванович, – составьте записку как можно скорее.

– На высочайшее имя?

– Да. С копией для министерства юстиции, графу Палену – лично.

Извеков удивлённо приподнял брови, но промолчал.

– Вероятно, Лев Саввич, раньше сегодняшнего вечера не успеем… А то и до утра…

– До утра? Утром уже поздно будет! – повысил голос Маков. – Если сегодня в полиции появятся жандармские ищейки, – они вытащат все бумаги, – и потом их уже не разыщешь!

– Немедленно распоряжусь, ваше высокопревосходительство! – официально ответил Извеков.

Глядя ему в спину, Маков подумал: «Нет, этот не выдаст… Разве что… купят?»

Дежурный адъютант доложил: в приемной дожидается городовой по фамилии Кадило.

– Ах, да!.. Совсем из памяти выпало… Пусть войдёт.

Маков ещё не решил, что делать с этим каретником. Но, едва вспомнив это слово – «каретник», – тут же и понял, что нужно сделать.

Кадило был свеж, румян и бодр, как и положено петербургскому городовому.

– Ну, как служба, Кадило? – спросил Маков.

– Служу царю и Отечеству!

– Молодец!

– Рад стараться! – гаркнул Кадило так, что стакан на подносе звякнул о графин.

Маков показал ему жестом: садись, мол. Кадило снова присел на самый краешек кресла, да так осторожно, словно боялся провалиться в мягкую бездонную обивку.

– Значит, вот что… Опиши-ка мне ещё раз ту карету, в которой Филиппова увезли.

– Каретка, значит, так себе, видно, что нанятая. Дверка ободрана… – Кадило замолчал, морща лоб. – Темно было, ваше высокопревосходительство. Да я и не очень смотрел: слышу, вроде знакомцы господина Филиппова, приглашают к ним в карету присесть.

– Та-ак… – Маков встал, опершись руками о стол. – Значит, эту карету ты уже отличить не сможешь?

Кадило помялся.

– Должно быть, не смогу. Обычная городская, чиновники для выезда нанимают…

– Чиновники-то – те с кучером нанимают. А тут что за кучер был?

Лицо Кадило внезапно просветлело:

– А ведь и правда! Кучером-то был не простой извозчик! Я их, извозчиков, навидался! Сидят на облучке – кулём, руки между колен. Когда седока ждут – завсегда так сидят. Так, извиняюсь, легше нижнему, значит, месту, и спина не затекает. А тот сидел прямо, даже не смотрел, кого в карету сажают. Должно, из военных…

– Из военных. А не из жандармов?

Маков снова сел, побарабанил пальцами по столу.

– М-да… – сказал. – Значит, в этом деле ты мне не помощник…

Кадило стоял прямо, – подскочил ещё одновременно с Маковым, извиняющимся голосом пролепетал:

– Ну… Разве ещё что… В карете женщина была. Духами дамскими больно уж несло.

Маков внимательно посмотрел на Кадило, думая уже о чём-то другом. Снова поднялся:

– Женщина, говоришь? Не из панельных ли девиц?

– Не могу знать! А только духи не простые, не те…

– Вот как. А! Ты же проституток, как и извозчиков, много перевидал… Ладно, Кадило, ступай на службу. Квартальному скажешь: вызывали в министерство показания сверять. Пропуск у дежурного подпишешь, – покажешь квартальному. И вот что… О том, что было здесь… – Маков взглянул в лицо Кадило, – …и когда вы с Филипповым по каретным дворам ходили – никому ни слова. Понял? Это государственная тайна. Даже своей вдовушке… Чухонке, как бишь её… Ни гу-гу. Понял ли?

– Понял, ни гу-гу! – зардевшись, но браво ответил Кадило. – Не извольте беспокоиться, а дальше меня не выйдет.

Маков обошёл вокруг стола, подал серый канцелярский конверт.

– Это – за службу. Купишь новую шинель, сапоги… Конфект чухонке своей…

– Рад стараться! – ещё громче гаркнул Кадило, и ловко спрятал конверт – Маков даже не заметил куда.


* * *

Пока бумаги будут ходить в Зимний и обратно, Маков должен был сделать ещё одно необходимое дело.

Он вызвал правителя канцелярии, но получил известие, что правитель прихворнул. Пришлось иметь дело с его заместителем Зайцевым.

– Необходимо произвести выемку всех бумаг господина Филиппова, – сказал Лев Саввич Зайцеву.

Зайцев, смуглый от природы, с лицом, словно высеченным из древнего камня, молча кивнул.

– Выемку произвести по всей форме, в присутствии прокурора судебной палаты.

Зайцев снова кивнул. В руках у него была планшетка с карандашом, но он ничего не записывал.

– Прокурор… Лучше, если это будет Воробьёв. Я напишу записку сенатору Евреинову, попрошу об одолжении. А пока вот что. У Филиппова был свой несгораемый шкап…

Споткнувшись на слове «был», Маков хмуро взглянул на Зайцева. Зайцев в ответ слегка поклонился, при этом лицо его выражало нечто, отдалённо напоминающее административный восторг. Однако, учитывая резкость черт, восторг был скорее похож на отвращение.

«Гм! – подумал Маков. – Вот странный тип. То ли из мордвы, то ли из черемисов… А дослужился до статского. Молчалив, как Будда. Тем и ценен…»

Зайцев между тем разогнулся и, так сказать, разомкнул свои каменные уста.

– Ключ от шкапа господин Филиппов всегда носил при себе.

– Я знаю. А второй экземпляр?

– А второй… – Зайцев как бы нарочито обиделся: – А где второй?.. Об этом, боюсь, никто не знал. Возможно, только ваше высокопревосходительство.

«Дерзит! – вспыхнул Маков и угрюмо посмотрел на Зайцева. – Однако и хитрец же человек был Филиппов…» Вслух сказал, пересилив гнев:

– Да, я знаю. Возможно, сейчас этот ключ уже у судебного следователя… Если не в Охранке. Приобщён к уликам; но у меня есть слепок ключа. Потрудитесь, Иван Сергеевич, до этого шкапа пока никого не допускать. Даже если прискачет сам Дрентельн или градоначальник Зуров со своими горцами.

– Потружусь, ваше высокопревосходительство, – ответил Зайцев. – Вот только…

Маков поднял на него глаза.

– Вот только сюда уже приходили, – сказал Зайцев.

– Кто? – насторожился Маков.

– Подполковник Кириллов. Из столичной жандармской сыскной полиции. Показал запрос прокурора Особого присутствия и попросил, чтобы его провели к столу Филиппова.

– Что же вы мне сразу не сказали? – побагровел Маков. – Когда это было?

– Как раз когда вы на похороны Филиппова уехали… А Кириллов ничего не трогал. Только конторку осмотрел, шкапы и стол. Я наблюдал.

– Он взял что-нибудь?

– Нет.

В голосе Зайцева Лев Саввич уловил неуверенность.

– Взял?!

– Не могу знать! – выпрямился Зайцев, выпячивая грудь: вспомнил, видно, старорежимные порядки.

– Как это «не можете знать»?

– Кириллов только посмотрел бумаги, лежавшие на столе. Сказал, что это непорядок: бумаги государственной важности, а лежат в открытую, на виду…

Маков секунду смотрел в бесстрастное тёмное лицо Зайцева.

– Как вас прикажете понимать? Так взял он что-то или нет?

– Если и взял, то я… – с каменным лицом проговорил Зайцев. – Я не видел… С Кирилловым ещё жандармский офицер был, адъютант. Он Кириллова загораживал…

Маков приподнялся, сверля Зайцева взглядом.

– Ступайте, – проговорил ледяным тоном.

Зайцев помедлил. Потом развернулся, как солдат на плацу, и вышел деловой походкой.

«Странный тип, однако! И подозрительный, – подумал Маков. – И почему я его раньше не замечал?»

Затем он вызвал Павла Севастьянова. Это был главный, а может быть, и единственный доверенный помощник Филиппова. Но с Севастьяновым была ещё большая странность: Маков даже не помнил его в лицо.

Когда Севастьянов тихо вошёл… Нет, просочился в кабинет; Маков даже вздрогнул: именно такую манеру входить имел и Филиппов.

Севастьянов был молодой, почти юный человек с нежным ангельским лицом. Волосы у него были светлые, почти белые, и слегка завивались на концах. Пожалуй, не на ангела он был похож, – а на лубочного героя-простачка, любимого простонародьем Иванушку-дурачка.

Глаза у Севастьянова были прозрачными, ледянисто голубыми. Усики – почти незаметными на глаз. А румянец… Ну, прямо как у деревенской девушки.

– Садитесь, Павел… э-э…

– Александрович, – подсказал Севастьянов. И присел не в кресло для гостей, – а за стол для заседаний, вполоборота к Макову.

«Ну, уж нет, голубчик! Фокусов я твоих не потерплю», – подумал Маков и резковато сказал:

– Нет, не сюда садитесь, Павел Александрович. Вот сюда.

Севастьянов тут же пересел и добавил совсем простодушно:

– Называйте меня просто Пашей, ваше высокопревосходительство.

– Хорошо… Паша. К сожалению, взаимной любезностью ответить вам не могу, – ответил Маков довольно ядовито. – Так вот. Расскажите мне обо всём, что вы выполняли в последнее время по заданиям Николая Игнатьевича Филиппова. Только о том, чего нет в официальных рапортах Филиппова.

– Всё рассказать? – задумчиво проговорил Севастьянов. – Так долго же, ваше высокопревосходительство, рассказывать придётся…

– Это ничего. Я потерплю, – мрачно ответил Маков.


* * *

ПЕТЕРБУРГ. ПЕТРОПАВЛОВСКАЯ КРЕПОСТЬ, АЛЕКСЕЕВСКИЙ РАВЕЛИН.

Март 1879 года.

«Секретный государственный узник нумер 5» сидел на кровати, оперевшись о край руками. Дверь камеры была распахнута, а в дверях на табуреточке приютился солдат из крепостной охранной команды с гармошкой в руках.

– Хорошо! Молодец! А «Камаринского» можешь?

– Рад стараться! – ответил страж, оправил седые, вразлёт, усы и начал играть. Играл он, действительно, лихо. Пятый нумер даже в ладоши захлопал.

– Хватит, хватит… А то услышат ещё, влетит тебе.

– Никак нет, не влетит! В этот час у нас полное увольнение. Начальник караула, – «музыкант» понизил голос и оглянулся в мрачный сводчатый коридор, – в дежурной части в штосе играет.

– С кем? – удивился узник.

– А с барышнями, – просто ответил солдат.

Узник опять расхохотался, потом погрозил пальцем:

– Ох, распустил я вас! Дойдет до Ганецкого, а то и до генерала Гурко, – он тут наведёт порядки!

– Небось, не наведёт, – солдат вдруг насторожился: вдали раздался окрик часового и загремел замок.

Гармонист быстро поднялся, подхватил под мышку гармонь, другой рукой взял табуреточку и выбежал. Поставив табурет, сказал:

– Должно, и вправду, накликал…

И стал торопливо закрывать дверь.

Только щёлкнул замок, – раздался зычный голос:

– Что здесь такое? Что, чёрт возьми, у тебя в руках?

– Гармония, изволите видеть…

– Изволю! Ты что же это, государственных преступников игрой на гармони развлекаешь, а? Фамилия!

– Гудков!

– Так… Марш к начальнику караула. Скажи: Комаров приказал взять тебя под стражу до особого распоряжения. Понял?

– Так точно, ваше высокоблагородь!

– Да табуретку, дурак, прихвати!.. Распустили вас, скотов…

Дверь снова открылась. Полковник Комаров, одетый в статское – дорогое пальто, белое кашне, цилиндр в руке, – стоял в проходе, глядя на узника. Тот сидел в прежней позе, только взгляд стал другим – горящим, как у волка.

– Ну что, Нечаев, скучаете? – сказал Комаров, входя.

Он закрыл за собой дверь, прошёл к столу, сел на привинченный к полу стул.

– Нет, не скучаю, – каким-то неестественно весёлым голосом ответил Нечаев. – Видите, – мне тут «Камаринского» играют.

– Ну-ну. А почему «Камаринского»?

– А так… сердце-вещун. Вещует.

Комаров хмыкнул. Шумно вздохнул.

– Ну-с, а у нас есть новости.

– Так что же вы про «Камаринского» спрашиваете? – подскочил узник.

– Сидите, Нечаев! – довольно строго прикрикнул Комаров. – Новости есть, но не настолько важные, чтобы вскакивать… Из Вольского уезда Саратовской губернии секретное донесение поступило. Некто Соколов, живший в нигилистической «коммуне» под видом то ли мастерового, то ли офени, выехал в Петербург. И будто бы, согласно агентурным данным, собирается покушаться на жизнь Его Величества.

Нечаев сжал бледные узкие кулаки.

– Давно бы так… И когда?

– Про это бы и хотелось узнать. Да вы его, Соколова-то, знаете?

– Нет. Это кличка. Но я узнаю.

– Узнайте, сделайте одолжение. Да поскорей.

– Поскорей! – повторил Нечаев. – Это вам надо торопиться, а не мне! Мне-то здесь торопиться некуда!

– Ну, знаете что…

– Что?

Комаров натужно кашлянул.

– Соколов этот в наши планы никак не входит. Он тут такого может наворотить – вообще все планы рухнут.

Нечаев как-то весело пристукнул ладонями:

– А вы ему динамиту подбросьте! Это такая идея… Хотите – даже кусочек могу лично вам одолжить… Ну, немного – фунтов пять…

Комаров взопрел в своем пальто:

– И откуда же у вас тут, Нечаев, динамит? В крепости-то, а?

– А я из-за границы привёз, – просто ответил Нечаев. – Я ведь там с серьёзными людьми встречался, и учился даже! Вся Европа только бомбами с динамитом тогда и бредила! А уж после Орсиниевых взрывов…

Комаров сердито побарабанил пальцами:

– Покажите!

Нечаев деловито – будто только того и ждал – вынул из-под матраца тряпочку с глинистым на вид составом.

– Что это? – буркнул Комаров. – Глина какая-то…

Нечаев неожиданно поднёс к лицу Комарова тряпочку:

– Да эта тряпка экспресс с рельсов собьёт! Да вы на войне-то бывали?

Нечаев остановился в видимом волнении.

– И вы, видимо, бывали, – не удержавшись, съязвил Комаров, не сводя глаз с куска динамита.

– Не бывал, – согласился Нечаева. – Но видел, как в Швейцарии тоннели в скалах делают! Всунут в дырочку горсточку вот такого же динамита, вставят запал – и бац! Скала в клочья!

– Ладно-с, – Комаров поднялся. – Идею вашу о динамите я подброшу. Только уж туннели тут, в крепости, не устраивайте.

– Постараюсь, – без улыбки сказал Нечаев. – И вы уж постарайтесь, чтобы ваши делом занялись.

– Нечаев! – грозно окрикнул Комаров, поднимаясь.

– Что-с? – издевательски привстал Нечаев.

Комаров побагровел:

– Не забывайтесь!

Нечаев тихо засмеялся. Махнул рукой.

– Дайте-ка мне лучше бумаги и карандаш. Вы же принесли?

Комаров насупился.

– Сами найдёте. У вас тут, я вижу, целый эскадрон помощников.

– Ладно, найду, – легко согласился Нечаев. – Напишу записку Дворнику, спрошу об этом Соколове…

– Хорошо.

Комаров повернулся и пошёл к выходу. Уже открыл дверь, когда Нечаев его окликнул:

– Ваше высокоблагородь!

Комаров неохотно повернул голову. Смотрел бирюком.

– Смерть царским сатрапам! – вдруг выкрикнул громко Нечаев, так, что в соседних камерах услышали: задвигались, завозились; кто-то восторженно стукнул кулаком в стену.


* * *

Комаров, выйдя во двор, остановился. Смотритель равелина, жандармский подполковник Филимонов ожидал его, кинулся навстречу.

Комаров взглянул на Филимонова загадочно и строго.

– Послушайте, подполковник… Под любым предлогом на некоторое время удалите Нечаева из его камеры. И произведите там тщательнейший обыск.

Он остановился, как бы задумавшись.

– На предмет? – спросил Филимонов.

– На предмет ди-на-ми-та, – отчётливо, по слогам выговорил Комаров.

Филимонов отшатнулся.

– Что-с? – выговорил он запрыгавшими от волнения губами.

– Именно это! – Комаров со значением поднял палец. – Надо проверить и другие камеры. Но так, чтобы ни заключённые, ни охранная команда об этом не знали. Устройте санитарные мероприятия, что ли… Да! Санитарный день для уничтожения вшей, тараканов и крыс!.. И проверьте каждую щель, даже в нужники загляните! Вы знаете, как выглядит динамит? Я пришлю штабс-капитана Суходеева, он знаком с динамитом. Кстати, он приведёт и поисковую команду. Потому что искать придётся не только в камерах…

Филимонов окончательно растерялся.

– Что-с? – едва слышно повторил он.

– А то-с! – рявкнул Комаров. – Вы что, плохо слышите? Надо обследовать весь равелин и остров. Что такое минные галереи, вы тоже не знаете?..

Филимонов, трясясь, словно в ознобе, спросил:

– Прикажете землю-с вскопать?..

Комаров внимательно посмотрел на него. Сухо ответил:

– Суходеев сам всё сделает. Вам копать не придётся. И, само собою: чтобы никто больше, ни один человек об этом не знал. В особенности нечаевские прислужники, а также комендант Ганецкий. Вам ясно?

Филимонов дико глядел на Комарова, разводил руками:

– Да как же это прикажете всё сделать-то? И обыск, и обследовать, и чтоб без крепостной команды?..

– Команда будет жандармская, так что в помощниках у вас нужды не будет. А когда это сделать?.. – Комаров подумал. – Ночью. Да, думаю, ночью будет лучше всего.

Глава 4

ПЕТЕРБУРГ.

Март 1879 года.

Околоточный Никифоров, глядя в зеркальце, подщипывал свои усики специальными щипчиками. Взглянув мельком на вошедшего дежурного, сказал:

– Чего тебе?

– Городовой Кадило согласно вашему приказанию явился! – объявил дежурный.

Никифоров крякнул. Промолчал и продолжал своё занятие. Он недавно увидел в модном французском журнале фотографические снимки: оказывается, в Европе давно уже стали входить в моду «гусарские усики» времён 40-х годов. Никифорову понравилось; он начал выщипывать и подвивать усы. Это увлекательное занятие стало его hobby: в каждую свободную минуту он доставал складное зеркальце и щипчики и принимался за усики, добиваясь полного сходства с теми, которые были изображены в журнале.

– Ладно, – буркнул он. – Пусть войдёт.

Кадило вошёл, отдал честь и замер посреди комнаты. Истукан истуканом. Выпученные глаза, круглые щёки.

Никифоров спросил:

– Как идёт служба, Кадило?

– Рад стараться! – гаркнул Кадило, тараща глаза.

Никифоров ещё раз критически оглядел свои усики, спрятал зеркальце и повернулся к городовому.

– Вижу, что рад стараться!

Околоточный поднялся, вышел из-за стола. Обошёл вокруг Кадило, остановился прямо перед ним и сказал:

– Экая же, брат, скотская у тебя рожа!

Кадило ещё больше вытаращил глаза и промолчал.

– Заважничал? – спросил Никифоров, бесцеремонно оглядывая румяные щёки и нелепые, торчавшие щёточкой рыжеватые усы городового. Кадило между тем, не отрываясь, глядел на усики Никифорова. Усики казались искусственными, словно бы наклеенными или нарисованными дамской тушью.

– Заважничал, – подытожил околоточный, закончив осмотр. – Экая скотина!

Никифоров вздохнул, вернулся за стол. Сел, поправил посеребрённые гомбочки, свисавшие с плеча на оранжевых витых снурках.

– А ведь тебя, Кадило, опять вызывают.

Кадило ещё больше выкатил грудь вперёд.

– А знаешь, куда? – спросил Никифоров.

– Не могу знать!

– Естественно, не можешь, – хмыкнул околоточный. – Где ж тебе знать, что твою идиотскую физиономию уже не только в министерстве хотят лицезреть, но и в жандармском управлении… Полюбоваться, так сказать.

Никифоров ногтем мизинца почесал набриллиантиненый пробор на голове.

– Н-да. Интересно, и чем же ты так всем вдруг приглянулся? А, Кадило?

– Чего изволите? – заученно гаркнул городовой.

– Скоти-ина… – почти ласково заметил Никифоров и отчего-то вздохнул. Хотя ясно – отчего: ведь не его, Никифорова, чуть не ежедневно вызывают к начальству. Да ещё к какому начальству! Говорят, однажды даже сам министр довёз этого идиота до его квартиры на Васильевском. Никифоров потом специально справлялся: ехать было далеко, в чухонский квартал, зимой утопавший в снегу, а летом – в грязи. Не странно ли, однако?

Никифоров пригладил усики и снова вздохнул.

– Ладно, Кадило. Где Санкт-Петербургское жандармское управление – знаешь? Или тебе провожатого дать?

– Знаю, ваше высокоблагородие! – неожиданно ответил Кадило.

«Во как! – удивился про себя Никифоров. – Однако…»

Нахмурился. Вслух сказал:

– Ну, так марш туда бегом! Велели: срочно. Доложишься дежурному: мол, вызывали. А там, верно, тебя проводят, куда надо.

Кадило молча развернулся и вышел, чеканя шаг.

«Од-на-ко! – снова подумал Никифоров и нахмурился. – Зря я его скотиной назвал… Ещё нажалуется, сволочь! Эх, служба!..»

Но через секунду он уже забыл об этом, доставая из стола свои любимые щипчики и зеркальце.


* * *

На заседании кабинета министров, которое вёл цесаревич Александр Александрович, Маков был невнимателен. Изучал лица министров, думал о своём. Не с кем, не с кем посоветоваться. Не на кого опереться… Даже Валуев – председатель кабинета – «с ними»: не может Валуев не знать, что в действительности происходит. Значит, уже никому верить нельзя. Валуев хитрая и умная лиса, старый служака. Человек иногда дельный, а иной раз просто…

Маков вздохнул, перевёл взгляд.

Цесаревич, плотно сбитый, осанистый, глядел исподлобья. Заседание было обычным, по текущим вопросам. Великий князь Константин Николаевич неделикатно зевал, прикрывая рот таким жестом, словно делал присутствующим одолжение. Либерал, строитель нового российского флота, – а попробуй подступись… Разве анонимное письмо написать? Маков стал обдумывать, как воспримет великий князь Константин Николаевич подобное послание. Потом внезапно понял: никак не воспримет. Потому что и читать не станет. Брезглив не в меру… А даже если и прочитают ему? Умоет ручки. Как Пилат Понтийский. Хотя речь-то – о жизни брата идёт. Родная кровь всё же. Про Константина говорили ещё – завидует брату. Сам, дескать, метил на престол… Но Маков этим разговорам не очень-то верил. При дворе, известно, людям делать нечего – одними сплетнями и развлекаются.

Маков взглянул на бывшего министра просвещения, а ныне – обер-прокурора Синода графа Толстого. Толстой, едва возвышавшийся над столом своей огромной головой – будто карлик – с превеликим вниманием слушал Валуева. Валуев, видимо, ему истины какие-то несказанные открывал… Нет, Толстой если в чём и замечен, – так только в христопродавстве. Ему впору лавку открывать. С вывеской: «Продам Спасителя по сходной цене». Он ведь единственный из всего высшего света, кто Кате Долгоруковой ручку целует и на свои вечера приглашает. И это при живой императрице! Газеты писали: пока Толстой заведовал просвещением в империи, несколько тысяч гимназистов покончили с собой… И когда Государь, наконец, с видимой неохотой перевёл Толстого в обер-прокуроры, по России пошла гулять крылатая фраза: «Александр Второй освободил страну дважды: от крепостного права и от министра просвещения Толстого…»

Да-с. Министры у нас – как на подбор. Вот Милютин. Либерал. Из шайки Константина. Абаза – оттуда же. Ишь, перешёптываются: опять либеральный заговор готовят. Реформы очередные. Скажем, об отмене смертной казни… И того не понимают, что каждая их реформа – палка о двух концах. А Россию торопить нельзя, никак нельзя. Это вам не орловский рысак. Это мерин невероятной силы, но и неповоротливый донельзя.

Маков с трудом высидел заседание, вернулся в министерство и велел секретарю принести святая святых – картотеку. Картотека представляла собой несколько томов: сразу же по вступлении в должность Маков приказал обобщить все агентурные сведения о самых крупных фигурах в среде «нигилистов», как их тогда еще по инерции называли. Всех сведений оказалось многовато, и Маков распорядился составить краткий перечень с указанием фамилий (если они были известны), кличек, причастности к противогосударственным преступлениям, возможных мест пребывания. Потом из этого свода лично отобрал наиболее, как ему показалось, значительных преступников. Этот-то свод и стал именоваться «картотекой». Картотека постоянно пополнялась, – между прочим, и за счет сведений из тайной сыскной полиции. Эти сведения добывались разными путями, редко – официальными: ни Зуров, ни Дрентельн, ни их предшественники не спешили делиться с министерством своими тайнами. Знали об этой картотеке Макова многие, но доступ к ней был закрыт, и только с личного разрешения министра в особых случаях картотекой могли пользоваться высшие чины полиции.

Маков просидел над картотекой до глубокой ночи.


* * *

С Акинфиевым, как и было условлено, встретились на том же Смоленском кладбище. Место спокойное, малолюдное. И выглядит всё естественно. В предпасхальные дни двое петербуржцев пришли на чью-то могилку. Подумать о вечном.

Оба, конечно, были в статском.

Встретившись у могилы Филиппова, они неторопливо удалились в дальний конец кладбища, где их уже никто не мог видеть.

– Я прочёл ваши бумаги, – сказал Маков. – То, что вы описываете, – это невозможно. Нет никаких прямых доказательств, – только записи бесед, копии рапортов и телеграфных сообщений. К примеру, то, что дело Засулич было политическим, – это же понятно каждому. И телеграмму от одесского полицмейстера о том, что она – старая террористка, – изъяли из уголовного дела по известным причинам. Правительство желало, чтобы Засулич непременно осудили присяжные, а в их лице – всё наше так называемое «общество». Дело не должно было быть политическим, чтобы не пошло в Особое совещание. Потому и изъяли из него всю «политику»… И скрыли то, что Засулич загодя готовила покушение, совместно с подругой, Коленкиной. Коленкина в тот же день должна была стрелять в прокурора Желеховского, но прокурор её не принял. Скрыли даже то, что эта «дочь капитана Засулича» была не юной романтической девой, а перезрелой бабой, десять лет занимавшейся противуправительственной работой… Другие же ваши… э-э… предположения… Просто чудовищны.

Акинфиев был бледнее обычного. Он выглядел больным и уставшим.

– Прошу простить, ваше высокопревосходительство… Наверное, моя чрезмерная подозрительность действительно сыграла со мною злую шутку… Но согласитесь – такая цепь случайностей…

Маков помолчал.

– Согласен. Цепь случайностей настораживает… Но пойти с вашими бумагами… ну, хоть бы и к самому Государю, – это невозможно. Государь живёт в собственном мире, и следят за ним, между прочим, не террористы. Офицеры Охранки! Во все глаза следят!

– Это мы понимаем-с, – уныло ответил Акинфиев. – Но я должен был что-то сделать… Попытаться остановить их.

Маков резко повернулся к нему. Спросил пытливо:

– Вы могли бы сделать большее: добыть улики и доказательства.

– Каким же-с образом? – опешил Акинфиев.

– Если согласитесь рискнуть, – а риск, действительно, очень велик; Филиппов и погиб, пытаясь найти улики, – я скажу вам, что нужно сделать. И помогу.

Акинфиев покашлял.

– У меня жена больна чахоткой… Почти с постели не встаёт. Трое детей. Дочь на выданье, мальчики – гимназисты…

Маков глубоко вздохнул.

– Ну конечно. Я понимаю. Но доверить такое дело кому-то ещё… Знаете английскую поговорку? Что известно двоим, известно и свинье. А нас уже двое.

Акинфиев помолчал, как-то странно посмотрел на Макова.

– Я соглашусь. Соглашусь, если ваше высокопревосходительство изволит дать слово, что, если со мной что-то случится, моя семья не будет брошена на произвол судьбы…

Маков поднял брови. Рассердился даже: как? Какой-то ничтожный коллежский асессор – условия ставит, прямо сказать, – ультиматум? Но тут же остыл.

– Хорошо, – сказал, как отрезал. Потом добавил мягче: – Даю вам слово, что я позабочусь о вашей семье.

Акинфиев снял шляпу, перекрестился и выдохнул:

– В таком случае распоряжайтесь мною, ваше высокопревосходительство…

Макову внезапно стало жаль этого полубольного человека, который решился до конца исполнить свой гражданский и человеческий долг.

Со вздохом подумал: много в России людей, а вот порядочных, честных – почти нет. Да что «почти» – совсем нет. Как там сказано у господина Гоголя? «Во всем городе один честный человек – прокурор; да и тот порядочная свинья». Кажется, так… Почти сорок лет назад написано – а до сих пор на злобу дня…

Напоследок, проинструктировав Акинфиева, Маков добавил:

– И вот ещё что. На всякий срочный случай – давайте условимся. Если к вам придёт человек и передаст привет… ну, скажем, от Саввы Львовича, знайте: это мой посланец. И с ним вы можете быть совершенно откровенным.


* * *

ПЕТЕРБУРГСКАЯ СТОРОНА.

КОНСПИРАТИВНАЯ КВАРТИРА «Народной воли».

Коля Морозов, как всегда запыхавшийся, вбежал и несколько секунд не мог отдышаться. Он всегда так: не ходит, а бегает, да ещё и вприпрыжку. Может через весь город пробежать, из конца в конец, и не по одному разу за день. Конок, извозчиков не признаёт. Михайлов ждал, пока Морозов, тяжело дыша, торопясь, протирает запотевшие с улицы очки. Вспомнил прошлогодний случай: зимой Морозов бежал на конспиративную квартиру к Кравчинскому, который сидел на карантине перед покушением на Мезенцева. Морозов за пазухой и в карманах нес два револьвера и несколько кинжалов, – Кравчинский готовился к покушению несколько месяцев, каждый шаг обдумывал, оружие долго выбирал. Кравчинский жил на Петербургской стороне, Морозову надо было пересечь Неву. Но по мостам он не ходил – мог нарваться на полицию. Через Неву можно было перейти по особым зимним переправам: тропкам. Тропки эти обозначались ёлочками, воткнутыми в снег. От моста до моста расстояния большие, не набегаешься. Вот и прокладывали каждую зиму по льду по приказу градоначальника такие «ёлочные переправы». Для удобства обывателей.

Морозов был одет в пальто, которое придерживал на груди, – чтобы, не ровён час, не выронить кинжал или револьвер. И – вот же, нетерпеливый! – чтоб было побыстрей, побежал к ближайшей переправе прямо через Летний сад. Бежал, не глядя по сторонам, низко надвинув на лоб фуражку чиновника министерства земледелия. И вдруг – налетел головой на прохожего, почти в живот угодил. Поднял глаза – и обмер: перед ним стоял гигантского роста генерал. Усы, эполеты. И глаза – огромные, навыкат, страшные.

Морозов попятился, торопливо бормоча извинения, и еще крепче прижимая под пальто свой арсенал одной рукой, а другой пытаясь поднять слетевшую фуражку. А генерал молчал, и смотрел так строго, так ужасно… Морозов продолжал бормотать извинения, как вдруг из боковых аллей начали появляться жандармские офицеры. Всё, – подумал Морозов, – конец. Сейчас схватят, паспорт потребуют, – тут-то арсенал и обнаружится.

Но генерал вдруг громко, раскатисто рассмеялся. И как только он рассмеялся, а потом и рукой махнул, – жандармы остановились и снова скрылись за деревьями. Морозов надел фуражку и припустил к Неве что было духу.

Перебежал через Неву, мигом доскочил до квартиры Кравчинского. Выложил оружие, торопливо, ловя ртом воздух, начал рассказывать о происшествии. Кравчинский лежал на диване, читал, слушал вполуха. А потом вдруг заинтересовался, отложил книгу, сел.

Когда Морозов закончил рассказ, Кравчинский странно посмотрел на него:

– Коля, а ты знаешь, кому головой своей садовой в живот угодил?

– Кому? – с испугом спросил Морозов.

И тут же, сам догадавшись, упал на стул без сил.

Господи! Да ведь он на гулявшего царя налетел!..

Потом переживал: такой случай… Такой случай был! Разом самый страшный удар империи нанести! Сразу покончить с главным тираном, с самодержавием! Эх!..

Морозов после того случая долго ходил задумчивым. Наконец однажды сказал Михайлову:

– А знаешь, Саша, я тогда, даже если бы и догадался сразу, что передо мной император, – всё равно выстрелить бы в него не смог. К такому акту готовиться нужно. Это ведь не таракана прихлопнуть, а?

Михайлов засмеялся:

– Уж это точно!..


* * *

Вот и сегодня, еще не отдышавшись толком, Морозов начал рассказывать какую-то почти невероятную историю: будто бы пришёл к нему неизвестный человек лет под пятьдесят, седой, лысоватый, представился телеграфистом Акинфиевым. И заявил, что хочет «работать на общее дело». Это что-то вроде пароля было – «работать на общее дело». И в доказательство показал бумаги… Да какие!

Морозов торопливо вытащил из кармана свернутые в трубку листки.

– Саша, ты погляди только! Ты погляди! Это же сокровище!

Михайлов тут же начал читать, – и онемел. Агентурные сведения из секретного отдела Департамента полиции, из сыскного отдела жандармского управления, донесения, приказы… Да много чего!

– Слушай… – пробормотал Дворник. – Ведь этим бумагам цены нет. Уж не из той ли они таинственной министерской картотеки? Помнишь, Клеточников о ней говорил?.. Ну, давай рассказывай, – что за человек, где он?

– Да он за дверью!

– Так ты его сюда привёл? – удивился и одновременно рассердился Михайлов.

– Ну да, – простодушно ответил Морозов. – А куда ж мне было его вести?.. Да ты сам с ним поговори. Вот увидишь!.. Таких людей отталкивать нельзя!

– А если он, Коля, прямо отсюда пойдет к своему начальству? А? Ты об этом подумал?

– Десять раз подумал! Десять раз! – с жаром ответил Морозов. – Ты же знаешь, при малейшем подозрении я бы от него сразу же избавился!

– Ну да, избавился… «По методу Вильгельма Телля и Шарлотты Корде»… – съязвил Михайлов. – Ну ладно, пусть он ещё подождёт. А бумаги я позже прогляжу поосновательней.

Морозов сказал:

– Говорит, искал нас, да робел, да и точных сведений, к кому обратиться, не имел.

– А теперь, следственно, имеет?

Морозов покраснел, как девушка.

– Ты почитай, – буркнул вполголоса. – Там и про нас с тобой есть…

– Да? И что же там про нас с тобой? Нас ведь официально-то нету. Мы исчезли! У нас другие фамилии!

– Как же, «исчезли»… А вот и не исчезли, оказывается. Ты почитай, почитай!

– Ладно, почитаю… – посерьёзнел Михайлов. – Надо бы твоего телеграфиста в деле проверить. Но сейчас другой вопрос важнее. Я ведь тоже сюрприз тебе приготовил. В соседней комнате…

Морозов поднял голову. В обрамлении портьер стоял светловолосый юноша с бледным лицом.

– Саша! – воскликнул Морозов и сорвался с места: обнимать товарища.

Это был Александр Соловьёв.

– Какими судьбами? Откуда?

– Из Саратова, – ответил Соловьёв. – Из нашей Вольской коммуны.

– У него, брат, здесь важное дело есть, – заметил, усмехнувшись, Михайлов.

– Да? – удивился ребячливо Морозов. – И какое же дело, Саша?

Соловьёв застенчиво улыбнулся, но промолчал. А Михайлов сказал как-то до странности просто:

– Саша решил царя застрелить.

Морозов отступил от Соловьёва, оглядывая его с головы до ног, будто увидел впервые.

– Саша… Да ведь ты – герой!

Соловьёв присел к столу, налил себе чаю, отхлебнул и сказал, криво усмехнувшись:

– Невеликое геройство – в безоружного старика стрелять… и убить.

Повисло недолгое молчание. Потом Михайлов, натянуто улыбаясь, хлопнул Соловьёва по плечу:

– Ладно, Саша. Если уж решился… Да и что, вооружить нам его, императора, сперва, что ли?.. Только вот что: сейчас в Петербурге партийное большинство – за Плеханова. Наши всё больше по тюрьмам да в бегах. А без решения общего собрания «Земли и воли» стрелять тебе никто не позволит.

Соловьёв помолчал.

– А зачем мне их позволение? – наконец выговорил задумчиво и даже как-то отрешённо. – Мне бы револьвер хороший достать да яду.

Михайлов переглянулся с Морозовым.

– Ну, револьвер – это понятно. А яду-то зачем?

– В скорлупку спрячу, от орешка, во рту буду держать. Если поймают, скорлупку раскушу. Живым не дамся…

Морозов побледнел, отставил стакан.

– Яду я могу достать… А револьвер…

И снова Михайлов всё сразу расставил по местам:

– И револьвер достанем – через доктора Веймара. Если партия решит. А пока…

Он открыто посмотрел на Морозова, подмигнул:

– Не побеседовать ли нам с твоим телеграфистом?

Морозов испугался:

– Так он же Сашу узнает?

– Тебя он уже узнал. И меня узнает, – спокойно ответил Михайлов. – Ну и что? Мы же про Сашины планы говорить при нём не будем.


* * *

ПЕТЕРБУРГ. НЕВСКИЙ ПРОСПЕКТ.

Конец марта 1879 года.

Сырым зябким утром Михайлов, Морозов и Соловьёв остановились на Невском перед громадным магазином с вывеской поверху: «Центральное депо оружия». Прохожие торопливо пробегали мимо, ругая погоду и конки.

Соловьёв в недоумении обернулся на своих спутников:

– Мы купим револьвер прямо здесь, в магазине?

– Не совсем, – усмехнулся Дворник и позвонил в парадное. Пока ждали ответа, пояснил: – Магазин занимает первый этаж, а дом принадлежит мадам Веймар. А её сын…

Дверь открылась, на них глянул суровый спросонья швейцар.

– К доктору Веймару, – кратко сказал Дворник.

Швейцар без слов провёл их наверх. Там была еще одна дверь с позолоченной табличкой: «Ортопедический доктор Веймар».

Вошли в хорошо обставленную приёмную и остались одни. Через некоторое время из-за портьер вышел невысокий молодой человек с холёной бородкой, в щегольской пижамной куртке с кистями. Он поздоровался с Михайловым за руку, поклонился Морозову и Соловьёву.

– Вы за револьверами, вероятно? – просто спросил он.

– Да, – тем же тоном просто ответил Михайлов.

– Какими, позвольте узнать? Сейчас все предпочитают систему Сэмюэля Кольта.

– Велите принести, пожалуйста, разных.

Доктор позвонил, черкнул записку, передал вошедшему слуге. Пригласил присесть в кресла, но Михайлов отказался.

– Понимаю, – сказал доктор. – Время дорого.

Буквально через минуту вошёл магазинный посыльный, держа в руках огромный короб, наполненный револьверами.

Доктор и Морозов одновременно кинулись к коробу. Оба, в отличие от Михайлова, знали толк в оружии, и, когда они погрузили руки в короб, лица их стали похожими на морды хищников, предвкушающих добычу… Михайлов улыбнулся Соловьёву, пожал плечами.

– Вот! – вскричал радостно Морозов, разглядывая револьвер. – Настоящий, для лошадей.

– На лошадей, однако, не охотятся… – в недоумении сказал доктор Веймар.

– Я хочу сказать, – пояснил Морозов, подставляя бумажку к стволу и разглядывая его на свет изнутри, – что обыкновенной пулей лошадь убить трудно… Даже насквозь её прошибёшь – она ещё несколько километров пробежать может. А из этого револьвера, пожалуй, лошадь сразу свалишь, наповал.

Веймар пожал плечами:

– Вообще-то такое оружие употребляют в Америке для защиты от серых медведей, гризли…

– Именно такой нам и нужен, – решительно сказал Морозов, оборачиваясь к Михайлову и Соловьёву и подмигивая им. – На медведя мы и собрались.

– …Ну, вот и всё! – весело сказал Михайлов, когда они снова оказались на многолюдном Невском. – Видишь, Саша, как всё просто. Доктор – давний наш друг.

«Хорош друг… – подумал Соловьёв с некоторым пессимизмом, сжимая в кармане обёрточную бумагу, сквозь которую чувствовалась беспощадная тяжесть оружия. – Хорош ортопедический доктор! Вместо костылей да протезов – револьверы!»


* * *

АЛЕКСЕЕВСКИЙ РАВЕЛИН.

Замок загремел, когда Нечаев, поджав ноги, сидел на кровати, привалясь спиной к стене. Закрыв глаза, он слегка покачивал головой, словно погружённый в какое-то гипнотическое состояние.

– Нечаев! – раздался знакомый голос.

Тишина.

– Что это с ним… Спит, что ли?

«Секретный государственный узник нумер 5» открыл глаза. Глаза были полны света, – далёкого, неземного света. Но вот они остановились на фигуре вошедшего, и свет начал исчезать. Лицо Нечаева приняло осмысленное и усталое выражение.

– A-a, это вы, ваше высокоблагородие…

Он кивнул на привинченный к полу стул. Сказал не без язвы в голосе:

– Прошу вас.

Комаров проглотил колкость, сел, подобрав повыше полы пальто: боялся ненароком запачкаться. Или подхватить какую-нибудь заразу.

Нечаев глядел на него со скрытой усмешкой. Молчал. Комаров покряхтел; покраснев, выдавил:

– Нуте-с…

Нечаев деланно зевнул.

– Вы о чём, полковник?

Комаров как-то странно замычал. Лицо его приобрело кирпичный оттенок. Он прошипел:

– Хватит шутить, господин Нечаев. Иначе вас снова прикуют к стене.

– Да что вы? А я думал – поджарят на сковороде. Как Кальвин поджарил Мигуэля Сервета, открывшего систему кровообращения…

Глаза Нечаева всё смеялись, хотя говорил он почти отстранённым глуховатым голосом.

Комаров неожиданно хватил кулаком по столу: подпрыгнула жестяная кружка, расплескалась вода.

– Нечаев… – почти шёпотом проговорил Комаров. – Перестаньте паясничать. Иначе могу пообещать, что вы испытаете нечто большее, чем жар сковороды…

Нечаев кивнул. Опустил ноги на пол.

– Ладно, полковник, не будем о грустном. Так вот. Ваш Соколов – давний народник; ходил в народ, проживал в Вольской коммуне. Настоящая его фамилия – Соловьёв. Он из порядочной семьи, отец служил при дворе по лекарской части. По отзыву Михайлова – чист и невинен, аки агнец. Простодушен, наивен, свято верит в Идею. Что ещё? Ах, да, самое главное: стреляет он плохо. По крайней мере, в актах террора ещё не участвовал.

Комаров прикрыл глаза, глубоко вздохнул.

– Хорош агнец… В Государя императора собрался палить… Кстати, револьвер у него есть?

– Ещё какой! – улыбнулся Нечаев. – Не револьвер – чистая Царь-пушка. Наповал медведя свалить может. Оружие куплено легально. Американского производства, для охотников.

Комаров взглянул Нечаеву прямо в глаза.

– Значит, Соловьёв может только всё испортить.

– Да… Наверное… – Нечаев снова деланно зевнул. Потом подался вперёд. Сказал необычно просительным голосом:

– Слушайте, ваше высокоблагородие… А устройте-ка вы мне с ним встречу, а?

Комаров подумал, что ослышался.

– Что? Да вы в своём уме?

– Я-то в своём… – Нечаев подмигнул. – А вот вы…

Глаза Комарова побелели. Он судорожно поднялся.

– Прощайте. Лёгкой вам смерти.

Нечаев вздохнул:

– Здесь, в этих камнях, все смерти нелёгкие… Послушайте, ваше высокоблагородие… даже если у Соловьёва ничего не выйдет – это же ваш шанс усилить репрессии!

Комаров стоял – бледный, слегка осунувшийся.

Нечаев тоже поднялся – босые ступни шлёпнули о каменный пол, звякнули кандалы, – заговорил громко и страстно:

– Усилить репрессии – это и значит поджечь фитиль террора! Сейчас террористы ещё медлят. Но дайте им в руки козырные карты. Казните, всех, кто сейчас сидит под следствием о терроре, о сопротивлении при арестах! Подсуньте революционерам идею динамита – не пройдёт и года, как Правосудие свершится!

Комаров слегка пожал плечами. Нечаев начинал его пугать.

– Суд уже приговорил к расстрелянию Осинского, Брандтнера и Свириденко, арестованных в Киеве за покушение на помощника прокурора Котляревского, – проговорил Комаров. – Не сегодня – завтра будет приведён в исполнение приговор в отношении подпоручика Дубровина…

– Дубровин… Постойте. Что-то я не слыхал о таком.

– Арестован в Старой Руссе. Во время обыска набросился на жандармов. При обыске у него обнаружили прокламации, запрещённые издания, бумаги с печатями партии «Земля и воля ».

Нечаев кивнул.

– А ещё что обнаружили?

– Ещё? – удивлённо переспросил Комаров. – Ну… Журналы. Накануне ареста Дубровин читал новый роман господина Достоевского. Кстати, Достоевский тоже имеет дом в Старой Руссе и несколько месяцев в году проводит там.

Он выжидательно посмотрел на Нечаева.

– Достоевский? – Нечаев наморщил лоб. – Это кто? А… Знаю. Читал. Давно уже. Больно пишет. Очень больно.

– Он ведь и про вас написал, – сказал Комаров. – В романе под названием «Бесы»… Именно вас и вывел в главном герое.

– Да? Не читал… Но это хорошо, что написал обо мне. Хорошо… И послушайте, Комаров. Не называйте меня больше «Нечаев».

– Это почему же?

– Потому, что я узник нумер пять, безымянный. И никому знать не положено, кто я такой. А здесь и у стен есть уши.

– Ну-ну… Кому надо – давно уже знают, – усмехнулся Комаров. – Так вы ничего не скажете о Дубровине?

– Не знаю. Никогда не слышал.

Комаров вздохнул, сделал вид, что собирается уходить, и словно что-то вспомнил.

– Да, ещё о динамите… Вы давеча показывали мне его.

Нечаев бросил на него острый взгляд и тут же отвёл глаза.

– Не дадите ли вы мне ваш динамит? – продолжал Комаров.

– Это ещё зачем? – насторожился Нечаев.

– У нас есть достоверные сведения, что у террористов тоже появился динамит. Хотелось бы определить, не в их ли мастерской и ваш кусочек изготовлен.

– Зачем? – подскочил Нечаев. Глаза его горели нехорошим огнём.

– Чего вы подскакиваете? Вам-то для чего здесь динамит? – спросил Комаров. – Всё равно стену не взорвёте – маловат заряд. А вот сами поранитесь…

Нечаев нахмурился. Потом внезапно закатился почти припадочным смехом:

– А нету у меня динамиту! Нету! Хоть всю камеру обыщите!

Комаров покачал головой:

– Ну-с, значит, вы опять в розыгрыши пустились. Ведь вы мне не динамит – кусок глины показывали…

– A-a… – глаза Нечаева сузились. – Так вот куда мой динамит девался. Это вы его выкрасть приказали? То-то я думаю: чего ради среди ночи из камер повыводили?..

Он усмехнулся.

– А в свой «динамит», кстати, вместо нитроглицерина я… Говнеца подмешал. Ваши-то эксперты что на это сказали, а?..

Он засмеялся тонким смехом.

Комаров вздрогнул, на лице его отразилось отвращение. Он сделал шаг назад.

Но настроение секретного узника вдруг круто изменилось. Нечаев грохнул кандалами и закричал, словно продолжая прерванный разговор:

– А я говорю – усилить! Усилить репрессии! Хватать всех подряд, вешать, стрелять, судить скорым судом! Чем больше будет трупов – тем лучше! Понимаете вы это, жандармская задница?!

Комаров вздрогнул. Молча развернулся и зашагал к двери.

– Нечаев! – внезапно прокричал издалека, из-за каменных стен чей-то голос. – Предатель, иуда! Я убью вас, Нечаев!!

И вдалеке загрохотала железная дверь.

– Вы знаете, кто это стучит? – громко, чтобы Комаров расслышал, выкрикнул Нечаев.

– Будьте покойны, – твёрдо проговорил Комаров, выходя и кивая надзирателю.

Комаров уходил из равелина под грохот ударов в дверь и продолжавшиеся вопли Дубровина, сидевшего в дальней камере:

– Я убью вас, Нечаев! Убью!..

«Совершенно безумен», – подумал Комаров то ли о Нечаеве, то ли о Дубровине.

«Совершенно!» – мысленно подтвердил Нечаев и тихо засмеялся, словно ребёнок, – колокольчиком.


* * *

В последние дни перед Пасхой дел навалилось – невпроворот. Маков работал до глубокой ночи. Да дела-то всё были дежурные, неважные, и о другом забота грызла. А тут еще очередной полицейский конфуз выяснился.

Сначала из Старой Руссы исправник полковник Готский прислал рапорт: к нему обратилась жена некоего домовладельца Достоевского с просьбой выяснить, осуществляется ли в настоящее время негласный надзор за её мужем.

«Домовладелец Достоевский» – Маков фыркнул. Писатель, который нынче в такой чести, что Победоносцев с ним на дружеской ноге, и даже цесаревич (через Победоносцева же, своего наставника) этого «домовладельца» в Аничков дворец приглашал. Слушал отрывки из нового произведения. Маков за творчеством Достоевского не следил, но знал, за что писатель на каторгу попал. И, между прочим, хоть теперь Достоевский и с Катковым дружит, и с Победоносцевым, и даже вот с цесаревичем общается, а впечатление от его романов… Ну, если прямо сказать: прочитаешь – и непременно захочется революции.

Но негласный надзор за писателем заинтересовал. Во-первых, напомнил о Филиппове, который о произведениях Достоевского отзывался с полным восторгом. Во-вторых, надзор… Неужели до сих пор не снят? Конфуз, глупость, «абсюрд», как изволит выражаться генерал Дрентельн. Н-да, наша бюрократия полицейская – что каток: разок зацепит, и уж не сойдет, пока в землю не вкатает.

Маков поинтересовался, какой степени надзор, – и вовсе руками развел. Выяснилось следующее: надзор был снят ещё четыре года назад! Причём – тут Маков не мог не улыбнуться – одновременно с Достоевским из числа поднадзорных тем же решением был исключен и «титулярный советник Александр Сергеевич Пушкин». Боже мой! Вот она, российская государственная машина! За покойником сорок лет надзирала. И в случае с Достоевским опять забуксовала, так что до Старой Руссы указание 1875 года всё ещё не дошло. И вся переписка супругов Достоевских до сих пор перлюстрируется. И задерживается, естественно. Вот супруга господина Достоевского и пришла к исправнику: письма от мужа что-то запаздывают, уж не надзор ли виноват? Конечно, надзор! Уже почти четверть века! Сам полковник Готский и вскрывает почту, и читает, и копии приказывает сделать, и в папочку их складывает.

Дураки. Вот уж точно – дураки!

Маков немедленно вызвал Готского в столицу, и тот, бедняга, перепугавшись, явился в тот же день – поздно вечером. Не иначе, впереди поезда бежал.

– Ну, голубчик, что там у вас за история с женой домовладельца Достоевского произошла? – спросил Маков почти добродушно, хотя вид у Готского был, – как говорится, краше в гроб кладут.

– Так дамочка эта пришла спросить, отчего их переписка с мужем задерживается. Я удивился и пояснил, что её супруг, подпоручик Достоевский, как политический преступник, находится под секретным надзором…

Маков нахмурился. И вправду, что ли, дурак? Или уж добряк, каких свет не видывал.

– А вы, полковник, случайно… гм… «дамочке» этой ничего не показывали?

Готский густо, до синевы, покраснел. Даже слёзы на глазах выступили.

Ч-чёрт, жалко человека. Впрочем, Готский, со своей стороны, в меру сил и разумения пытался исправлять ошибки ржавого бюрократического механизма.

Маков махнул рукой. Понятно: значит, показывал журнал, в котором фиксируются даты приёма писем господ поднадзорных.

– А вы знаете ли, кто этот Достоевский?

– Наслышан-с, – просипел натужно Готский.

– Домовладелец? – ядовито спросил Маков.

– Да, купил дом в Старой Руссе ещё лет десять назад… – Готский подумал, глянул искоса: – Романы пишет.

Маков оживился:

– А вы их читали?

– Как же! – Готский тоже оживился. – Про господина Раскольникова очень даже в душу запало. Ведь господин Достоевский вон ещё когда про нынешних-то «наполеонов» уже знал! Тех, которые нынче только себя людьми считают, людьми, «право имеющими»… Казнить или миловать…

Маков взглянул на полковника с изумлением. Уловил его мысль и продолжил:

– То есть, в романе «Преступление и наказание» Алёна Ивановна, которую Раскольников укокошил… это вроде… генерала Мезенцева? Раскольников – террорист, который «право имеет», а Мезенцев, получается, – «тварь дрожащая»? Вроде Алёны Ивановны или сестры её Лизаветы? Прихлопнуть такую «тварь» – что муху. Одна только польза обществу…

Готский молчал.

Макова внезапно осенило. Он ближе наклонился к сидевшему прямо, как доска, Готскому:

– А вы по делу Дубровина…

Готский насторожился, тоже слегка подался вперёд.

– По делу этого нашего подпоручика с домовладельцем Достоевским… случайно… не беседовали?

Готский смущённо прокашлялся.

– Сознаюсь… Неофициально, так сказать… Беседовал, и неоднократно.

– Вот даже как! – Маков откинулся в кресле, покрутил рукой мраморное пресс-папье. – Однако, вы дельный человек, господин полковник. И что же вам Достоевский сообщил?

– Сообщил, что лично с Дубровиным знаком, но шапочно. В гости, так-сать, не ходили-с.

– Ага, ага… А с чего же вы вообще взяли, что Достоевский мог иметь отношение к революционным делам Дубровина?

Готский снова прокашлялся. Не без усилия выдавил:

– Каторжанин же, ваше высокопревосходительство. Господин Достоевский, я имею в виду. А у нас в полиции поговорка есть: «с каторги никогда не выходят»; каторга – это на всю жизнь. До смерти не отпустит… Городок у нас, изволите видеть, небольшой. Так что господин Достоевский не мог Дубровина не знать. Вот я и составил с ним разговор.

– Неоднократно?

– Точно так. Дважды. Первый раз после того, как Дубровина арестовали со стрельбой, я к ним, Достоевским, сам зашёл. А второй раз случайно вышло: на улице встретились. Господин Достоевский на почту шли, по личным делам-с. И сам о Дубровине спросили: дескать, что с ним теперь будет? Я ответил, что решает военно-окружной суд, а только за стрельбу по представителям власти по головке не погладят.

Маков невольно улыбнулся.

– Занятно… А потом, значит, и явилась супруга господина литератора?

– Да-с. По делу о надзоре…

Маков что-то решал про себя, стучал согнутым пальцем по столу. Потом, решив, сказал официальным тоном:

– Хорошо. К делу сие не относится. Будьте любезны, полковник, впредь таких панибратских отношений с поднадзорными не иметь. О снятии надзора я снесусь с Третьим Отделением. Может быть, у них на сей счёт есть какие-то иные соображения…


* * *

ПЕТЕРБУРГ. ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ.

1 апреля 1879 года.

Государь вечером хотел зайти к Катеньке, но уже явно не успевал: после чаю принесли две докладные записки – от Дрентельна и Макова. Оба требовали одного и того же: поручить именно их ведомствам расследование дела об убийстве статского советника Филиппова.

Государь прочитал оба доклада, положил их рядом и задумался. Дрентельна он знал давно. Александр Романович был решительным и преданным человеком, военной косточки. И хотя доводы его о политическом характере преступления были не слишком убедительными, но Дрентельн политику за версту чуял. А Маков? Что ж, исполнительный служака, не очень энергичный, малозаметный, да и при дворе бывает редко. Фрейлина Александра Стрельцова называла его не иначе, как «нашим почтмейстером». Ввиду того, что почтовое ведомство Российской империи входило в состав МВД. Впрочем, Стрельцова – известная в придворных кругах язва…

Государь вздохнул. Филиппов был одним из ближайших сотрудников Макова. Был… Правая рука, и – прирезан разбойниками на Обводном!.. А вот Дрентельн своих людей не теряет! – внезапно подумал он. И додумал некстати: «А убийство агента в Москве?.. Да и сам давеча ведь чуть голову не потерял!» Тут же вспомнилось и убийство Мезенцева: тогда злодей заколол предшественника Дрентельна кинжалом. И скрылся!

Государь перекрестился, вздохнул. Пододвинул к себе докладную записку Дрентельна, обмакнул перо в чернильницу и размашисто написал: «Не возражаю. Возможно убийство по политическим мотивам. Но ввиду того, что убит чиновник МВД, подключить к делу сыскную полицию при канцелярии градоначальника СПб». А на докладе Макова черкнул короче: «Дело не столь очевидно. Отказать».

Взглянул на часы: половина первого ночи. Пожалуй, Катя ещё ждёт. Государь постоял в раздумье. Вспомнился вдруг гадкий разговор, подслушанный нечаянно: камер-фрау императрицы Кутузова, дура известная, басила юной фрейлине Асташевой: «Сраму-то, сраму! В одной комнате – законная жена, в другой – не венчанная! Вот они, современные-то нравы! Вот откуда весь нынешний нигилистический разврат-то и идёт! Да разве при батюшке Николае Павловиче могло быть такое?»

Тьфу ты, ч-чёрт. Язык бы старой ведьме отрезать… Да при батюшке, если уж правду сказать, во дворце такое творилось!.. Конечно, Кутузова – дура знаменитая, о ней во дворце каждый день новый анекдот ходит. Но, кроме неё, есть и другие. Те хуже: молчат. Молчат…

На днях Дрентельн приставил к императору очередного шпиона из III отделения.

– Первый раз во дворце? – увидев новое лицо, спросил государь мимоходом.

– Никак нет, Ваше Императорское Величество! Служу пятый год! И в Зимнем службу приходилось нести!

– Молодец…

– Рад стараться!

Государь чуть не плюнул в сердцах, – сдержался. Только сказал:

– А что-то я раньше тебя здесь не видел.

Шпион в красном парадном мундире (видимо, чтобы казаться незаметней, – ядовито подумал государь), и глазом не моргнул:

– У нас служба такая, Ваше Императорское Величество! Нас видеть не обязательно-с. Это нам всё примечать должно!

– Ну-ну, – только и сказал государь. – Примечай.

И сам себя выругал за то, что вообще начал разговор.

Шпионы… Кругом шпионы. А ведь случись беда, – ни один на помощь не придёт… Да, дворцовый быт. Это не окопы под Плевной. Здесь не сразу поймёшь, где друг, где – враг.

Взять хотя бы Дрентельна с Маковым… Государь, по обыкновению, вновь начал сомневаться в уже принятом решении. В задумчивости вышел из кабинета. Красный мундир истуканом торчал возле двери.

Государь молча, не глядя на него, прошёл мимо. Прямо в тайные покои Екатерины Михайловны. Впрочем, какие ж тут тайны… Внебрачные дети растут у всех на глазах.


* * *

В пасхальную ночь обслюнявили всего. Так уж было заведено ещё отцом, Николаем Палычем: в эту ночь с государем мог христосоваться всякий, допущенный ко двору. Подходили, лобызали троекратно, иные и к руке прикладывались. У императора уже в глазах потемнело, лиц не различал: то ли член Государственного Совета, то ли гвардейский офицер, то ли мастеровой из дворцовых рабочих.

Что интересно: год от году количество жаждавших похристосоваться с августейшими особами увеличивалось. Министр двора Адлерберг докладывал: количество придворных за семь сотен перевалило. Необходимость, конечно: императорская семья увеличивается, требуются новые фрау, фрейлины, адъютанты, гувернантки… Да еще камердинеры, мундшенки, кофешенки, кондитеры, официанты, тафельдеккеры… А над этими – камер-фурьеры и гоф-фурьеры.

И все целоваться лезут! Да ещё и приближённые из высшего общества. Да ещё родственники – седьмая вода на киселе…

Четыре часа еле выстоял. Слава Богу, хоть государыню на этот раз чаша сия миновала: отказалась идти, сославшись на недомогание. А в прошлые годы и ей доставалось: ручки зацеловывали до того, что потом дня три распухшими пальцами шевельнуть не могла. Однажды при христосовании в обморок упала…

Государь вспомнил, лобызаясь с очередным гвардейцем: однажды фрейлина государыни Анна Тютчева, девица на язык острая, после такого приёма – а дело в Москве происходило – заметила: «Однако же и дамы московские… Физиономии с того света и туалеты такие же». Верно, но…

Государь страдальчески сморщился, не в силах уже выносить крепкие, от души, поцелуи. Когда людской поток, наконец, иссяк, поскорее в сопровождении кавалеров свиты удалился в собственные покои, на перерыв. Оставшись в одиночестве, глянул на себя в зеркало: Бог мой! Лицо с одного боку распухло, щека свесилась и почернела. Что ж они, усов своих никогда не моют, что ли?

Умылся, вымыл почерневшие руки.

Причесал щёточкой баки, – еще бы припудрить щёку, да нельзя: заметно будет, да и вдруг кто опять целоваться полезет?

Иуды, – в сердцах подумал государь, но тут же опомнился. Не нами такой порядок заведён, не нам и нарушать. Государь перекрестился истово, вздохнул. И ещё подумал: не годится в такой день Сына Погибели поминать…


* * *

Маков не стал стоять Всенощную во дворце: уехал, выстояв часа полтора для приличия. Устал, да и чувствовал себя неважно: в голове туман, перед глазами круги. Может, простуду лёгкую подхватил, а может, и от недосыпания…

Флигель-адъютант, едва Маков вошёл в прихожую и снял пальто, подал запечатанный сургучом пакет.

– Это ещё что? – хмуро спросил Маков.

– Из жандармского управления, – доложил флигель-адъютант.

Маков промолчал. Взял конверт, пошёл в кабинет. По пути, в коридоре, буркнул курьеру:

– Подожди: возможно, понадобишься для ответа.

Вошёл, расстегнул мундир и, бросившись на диван, разорвал конверт.

В конверте были три бумаги, исписанные чётким каллиграфическим почерком, – скопированные секретные документы.

Первый – донесение из Вольского уезда Саратовской губернии:

«По агентурным данным, некто Соколов (он же Помидоров, Осинов), живший среди крестьян Саратовской губернии и пропагандировавший противуправительственные идеи, в начале марта объявил товарищам, что собрался ехать на «великое дело». На вопрос, заданный ему: «Куда? », ответил: «В столицу, куда же ещё?»

Второй – справка из СПб жандармского управления: «Усиленные проверки на вокзале Московско-Курской железной дороги, а также на ближайших к столице станциях, так как лица, нелегально прибывающие в столицу, имеют обыкновение сходить не на станции назначения, а ранее, дабы обмануть бдительность жандармов, – результатов не дали. Возможно, Соколов-Осинов, из конспиративных соображений, ввёл товарищей в заблуждение относительно направления своей поездки. Во всяком случае, по нашим сведениям, в Санкт-Петербург Соколов-Осинов в начале марта не прибывал».

Третий – совсем краткий. Депеша из Саратова: «Полковнику Комарову лично. Самозванец будет в столице не позднее середины марта». Без подписи.

Маков перебирал листки. Он понял, что послал их Акинфиев. Пошёл на риск, задействовав официальную курьерскую службу. Конечно, ввиду важности сообщений. Только вот что они, эти сообщения, означали?.. Кто такой этот «Соколов»? Что за «великое дело» он затеял? Уж не покушение ли на высших чинов империи?

Маков задумался. Он чувствовал, что «великое дело» значило нечто большее, чем покушение на какого-нибудь прокурора. Из-за прокурора Акинфиев не стал бы так рисковать…

Ладно. Надо отдохнуть, выспаться. Завтра с утра затребовать все материалы по этому Соколову и разослать описания преступника в части…

Маков аккуратно сложил бумаги в новую папку, и запер её в ящик большого двухтумбового стола.

Позвонил, велел позвать курьера. Спросил:

– Кто приказал вам доставить мне это письмо?

– Столоначальник Дрёмов, ваше высокопревосходительство! – ответил юнец.

– А! Дрёмов, значит…

Он помолчал. Всё это было несколько странно. Неужели и этот Дрёмов, которого Маков совершенно не знал, на Петеньку работает? Или Петенька умудрился схитрить, сунул конверт в стопку отправлений для курьеров?..

– Ступай, – приказал Маков курьеру, расписываясь на стандартной бумажке в получении послания.

Когда курьер ушёл, снова позвонил. Спросил:

– Жена в столовой?

– Никак нет. Ещё со Всенощной не возвращались, – ответил дворецкий.

– Ладно. Подавай завтрак.

А сам, придвинув чистый лист бумаги, быстро написал записку. Вложил в конверт, запечатал, надписал: «Министру двора гр. Адлербергу. Срочно». В записке он просил о немедленной аудиенции с государем.

Глава 4

ПЕТЕРБУРГ.

1 апреля 1879 года.

Соловьёв долго бродил по городу, вспоминая всё, что услышал в предыдущие два дня. Собрание партии «Земля и Воля» происходило почти легально, под самым носом у жандармов и полиции, – в библиотеке на Невском. На собрании выяснилось, что не один Соловьёв задумал стрелять в императора. Вызвались еще двое. Фамилий никто не объявлял, но когда они поднялись из рядов, зал загудел: многие их знали.

Соловьёв впервые присутствовал при таком обсуждении: на собрание явилось человек сорок, из которых он знал лишь немногих. Но быстро понял: большинство, которое называло себя «народниками», было настроено решительно против покушения. Один, особенно говорливый, которого называли Жоржем, вообще сказал, что убийство императора – дело бессмысленное.

«Чего вы добьётесь? Вместо двух палочек после имени „Александр” будет стоять три – вот и всё!»

Соловьёву это понравилось. Красиво сказал, и доходчиво. Он спросил у Морозова:

– Кто это?

Морозов со значением поднял палец:

– Жорж Плеханов! Главный их теоретик, и революционер со стажем.

Потом поднялся Михайлов и стал доказывать обратное: главное – начать, и тогда пойдёт волна, поднимется народ…

Жорж в ответ закричал:

– Это самоубийственный акт для всей партии!

– Новое покушение приведет к новым арестам! – поддержали Жоржа из зала.

– Значит, всем нелегалам нужно загодя покинуть столицу, – сказал солидный плотный мужчина (Морозов шепнул Соловьеву: «Это – „Тигрыч”, Лев Тихомиров. Из наших»).

– Ага! – вскинулся Жорж. – Стало быть, дело уже решённое, и нас сюда позвали только затем, чтобы предупредить: давайте-ка, мол, убирайтесь из Питера, пока всех вас в кутузку не замели!

Зашумели, повскакали с мест, и казалось, дело вот-вот дойдёт до потасовки.

И тут кто-то из народников закричал, что «приехавшего покушаться на цареубийство необходимо немедленно связать и выслать из Питера, как опасного сумасшедшего!».

«Опасного сумасшедшего!». Вот как, значит, живут здесь, в столицах… Привыкли к тишине и покойной жизни. К мирному соседству с угнетателями и врагами народа…


* * *

Соловьёв снова оказался на Невском: не заметил, как круг сделал. Сияли яркие газовые фонари, толпа катила какая-то праздничная, говорливая.

«А! – вспомнил Соловьёв. – Пасха ведь. Разговелись…»

И снова погрузился в воспоминания, которые его, впрочем, мало трогали. Он ощущал в кармане тяжесть заряженного «медвежатника», вспомнил, как при испытании пули, ударяясь о чугунную тумбу, отскакивали с огненными брызгами. Морозов, хорошо стрелявший из револьверов (с детства в американских ковбоев играл), наставлял: «Отдача у этого револьвера очень сильная. Поэтому, чтобы попасть наверняка, целиться нужно не в голову, а в ноги».

Это он – про царя. Значит, в сапоги надо стрелять. А то и ниже… Но это завтра, завтра…

Соловьёв почему-то вздохнул.


* * *

После собрания Михайлов, Квятковский, Гольденберг, кто-то ещё и Соловьёв отправились в трактир. Закрылись в отдельном кабинете.

– Я всё равно пойду, – сказал Соловьёв. – Мне партия не указ. Я сам всё решил – сам всё и сделаю. Только мне бы пролётку запряжённую, чтоб на Дворцовой ждала. С кучером, чтобы ускакать сразу.

Михайлов переглянулся с Квятковским и Морозовым.

– А вот пролётку-то, Саша, мы тебе дать и не можем… Конечно, можно из партийной кассы денег взять, а кучером… ну, хоть я сяду. Но, видишь ли…

– Да всё я вижу, – хмуро отозвался Соловьев. – Боятся они.

– Конечно, боятся, – сказал Гольденберг, еще один «претендент», которого Соловьёв теперь знал. Гольденберг говорил пренебрежительным тоном. Уж он-то, после того, как убил харьковского губернатора князя Кропоткина, конечно, ничего не боялся.

– И, между прочим, я первым высказал идею стрелять в царя, – добавил Гольденберг и гордо оглядел присутствующих.

– Если Гольденберг будет стрелять, – сказал Квятковский, словно Гольденберга здесь и не было, – то скажут: во всём виноваты жиды. Начнутся еврейские погромы, аресты, высылки.

– А если я? – спросил третий «претендент», Людвиг Кобылянский. И сам себе ответил: – Ах да, конечно: виноватыми окажутся поляки. Они и так во многом виноваты…

– Логично, – сказал Михайлов. – Следовательно, стрелять может только великоросс.

Он искоса взглянул на Соловьёва. Тот сидел бледный, как полотно. Потом вскинул глаза и ровным голосом сказал:

– Не надо мне вашей помощи. И обсуждений никаких больше не надо. Спасибо, сам справлюсь…

Поднялся и вышел.


* * *

Соловьёв внезапно почувствовал, что сильно устал и проголодался. Увидев вывеску трактира, зашёл. Занял столик в углу; ел, не понимая, что ест. Только когда расплачивался, удивился: оказывается, он и водки выпил! Странно. И не заметил даже… И снова стал вспоминать события последних дней.

Собрание было в среду. А в пятницу Соловьёв приехал к родителям, жившим на Лиговском. Поужинали все вместе. После ужина Соловьёв засобирался.

– Куда ты? – всполошилась мать.

– Прости, мама. Дело у меня. Очень важное.

– Знаем мы твои дела, – желчно заметил отец. – Тебе полный курс гимназии дали окончить, за казённый кошт. Спасибо великой княгине Елене Павловне, вечная ей память… В университет поступил – опять же, благодаря ей. Брат твой, вон, в Сенате служит!

«Ну, завёл свою шарманку… – раздражённо подумал Соловьёв. – „В Сенате”! По хозяйственной части…» Он с детства только и слышал, что должен быть благодарен Елене Павловне и её деньгам. Когда-то отец даже заставлял маленького Сашу ежевечерне под лампадой поклоны бить, поминая добрым словом великую княгиню.

– Не ей благодаря, а её деньгам, – поморщился Соловьев: ругаться ему совсем не хотелось. – Да и деньги эти не её, – народные они.

Отец закрыл ладонями уши, взвизгнул:

– Не желаю слушать эту нигилятину!.. Вот она, нынешняя-то молодёжь! И это вместо благодарности. Совсем особачились! И эти девки стриженые… И живут друг с другом, не стесняясь, во грехе! Тьфу!

Мать замахала на отца руками:

– Костя, Костя! Ну, что ты опять? Саша так редко заходит, а ты всё про то же…

– А про что же ещё? – ответил отец, доказывая тем самым, что и с закрытыми ушами всё прекрасно слышит. – Против власти пошли! Против власти, Богом данной! Газету страшно раскрыть: что ни неделя – убийство, стрельба, покушения… Что творится такое? Или все разом с ума посходили? Я тридцать лет при дворе честью и правдой служил, и скажу честно: Елена Павловна – золотой была человек! И братья её, и племянники! Государь Николай Павлович, помню, на каждую годовщину восшествия на престол подарки вручал. Лично! Даже мною, помощником лекаря, не гнушался!.. Э-эх… На кого замахнулись? На кого руку подняли? А?

Он уже кричал, брызжа слюной.

Соловьёв махнул рукой, обнял мать, отвёл от стола подальше, шепнул:

– Прости, мама. Я сейчас уйду… Исчезну… Но это не надолго. Скоро весточку о себе подам… Скоро ты обо мне услышишь…

Мать заплакала; он поцеловал её в морщинистую мокрую щёку, вытерпел её ответный троекратный поцелуй. Всхлипывая, мать проводила его до дверей, перекрестила на прощанье.

– Сашенька! – сказала напоследок. – Ты же у нас старший, надежда наша. Гляди уж, держись в стороне от этих своих… И здоровье своё береги! Вот, возьми, – я тебе шарф связала.

Соловьёв молча взял шарф, чмокнул мать прямо в чепец – и выскочил из квартиры.

На улице отдышался, и – разрыдался. Вытирался шарфом, не обращая внимания на изумлённых прохожих. По тропке через Неву люди шли гуськом, боясь ступить на лёд, поскользнуться; многие с санками; барышни с детьми на руках; мужик с вязанкой березовых дров на спине…

Соловьёв, вынужденно уступая дорогу, злился.

Так и шёл до Невского проспекта. Только там успокоился. Посмотрел на шарф, помял его в руках, – тёплый, пуховый… Расстегнул верхние пуговицы пальто, обмотал шарфом шею. Шарф был мокрым от слёз, и Соловьеву внезапно стало холодно. Так холодно, что затрясло, зубы заклацали – едва их удерживал.


* * *

И вот – всё узнал, всё готово.

А покоя на душе – нет. И страха нет, но точит что-то сердце…

Он вышел из трактира. Постоял, глядя на Невский, на извозчиков с белыми нумерами на спинах, на оживлённую толпу.

Отдохнуть бы где, поспать хоть немного: три последние ночи почти не спал.

– Господин, – раздался сбоку чей-то голос, и лёгкая рука тронула его за рукав. – Не желаете?..

Соловьёв обернулся. Перед ним стояла барышня лет семнадцати, нарумяненная, с насурьмленными бровями, в бархатной шубке и щегольской котиковой шапочке.

Глаза – чёрные, смотрят.

– Чего вам? – грубовато спросил Соловьёв.

Девушка опустила глаза и повторила дрогнувшим голосом:

– Не желаете?..

И только тут Соловьёв понял. И ещё вдруг понял: желает! Ведь это его последняя ночь. Его ночь. И что будет завтра – Бог весть! А ведь у него ещё ни разу с женщиной ничего не было…

– Желаю, – внезапно охрипшим голосом сказал он.

Из трактира, толкнув слегка Соловьёва, вывалилась группа подвыпивших василеостровских немцев. Один из них, кивком указав на Соловьёва, весело засмеялся:

– Hoch! Der russische Held!

Соловьёв даже не обернулся. Ну вот, «ура русскому герою!». Откуда знают? О чём они? О Турецкой войне?..

Так, случайность…

Надо идти отсюда. Он не знал, куда идти и что делать, и ещё – почему-то боялся этой странной, с огромными глазами, женщины.

Помог случай. Возле них возник городовой – румянец во всю щёку, глаза навыкат. Покосился на Соловьёва и буркнул барышне:

– Шляетесь везде… Проходите, нечего тут стоять! Развелось вас, шельмов…

Барышня тут же схватила Соловьёва под руку.

– Нельзя стоять… Пойдёмте…

– Куда? – машинально спросил Соловьёв.

– А вы не хотите угостить даму? – спросила она заученно и, опустив глаза, повела его к Фонтанке.


* * *

Она привела его к большим, распахнутым настежь, расписным воротам. В ворота цепочкой входили люди. Пройдя через двор и поднявшись на крыльцо, Соловьёв наконец понял, куда привела его «барышня». Это было увеселительное заведение, известное как «Малый Эльдорадо». Двухъярусный зал, столики, снующие между ними официанты. Посередине – сцена. На ней отплясывал местный кордебалет под лихую польку, которую играл небольшой оркестр.

Соловьёв шагнул в зал, остановился. Барышня чуть не налетела на него.

– Ну, что же вы встали? – спросила она.

– Не хочу я здесь, – мрачно ответил Соловьёв.

– А где же вы хотите? – в голосе барышни послышалось раздражение. – В настоящий «Эльдорадо» таких, как я, не пускают-с.

– Отчего же? – сказал Соловьёв. – Я там видел девиц… Извините, впрочем.

– Ничего… – ответила она.

Их немилосердно толкали люди, проходившие в залы и выходившие на улицу.

– Так и будем стоять? – сказала она.

– Нет, не будем. Идёмте!

Соловьёв быстро вышел из прокуренного, пропахшего алкоголем и человеческим потом помещения, глубоко вдохнул сырого свежего воздуха.

Барышня семенила за ним.

Соловьёв вышел на набережную Фонтанки, вернулся на Невский, остановился у витрины. Освещенные газом, в витрине ярко сверкали разноцветные бутылки, заботливо уложенные в мох.

– Подождите меня минутку, – сказал Соловьёв. – Что вы будете пить?

У женщины был недоумевающий и растерянный вид. Она проговорила:

– Что прикажете…

Соловьёв скоро вернулся, держа сверток с двумя бутылками.

Он повеселел. Всё это приключение стало казаться ему забавным.

– Говорите, куда надо идти, – сказал он. – И, кстати, как вас зовут?

– Настей зовут. Это уличное имя-с… А пойти можно в нумера…

– На улице – Настей, а дома? – спросил Соловьёв.

Барышня промолчала.

Соловьёв сказал:

– Не хочу я в ваши нумера. Там клопы и тараканы, и блевотиной, небось, воняет.

– Ну-с, тогда… я не знаю… А вы на всю ночь желаете, или как?

– На всю ночь. Гулять – так гулять.

– Хорошо-с. Ступайте за мной.

И Настя, не оборачиваясь, быстро засеменила в сторону Садовой.


* * *

Они подошли к большому доходному дому. На лестнице Настя обернулась, шепнула:

– Дом считается приличным, так что, если хозяйка или хозяин, не ровён час, встретятся, – сделайте, ради Бога, вид, что мы незнакомы.

Соловьёв удивился, молча кивнул.

Когда они оказались в маленькой каморке с окошком во двор, с довольно жалкой, неуютной обстановкой, Настя быстро сняла шубку и шапочку. Выпив залпом стакан вина, стала раздеваться.

Соловьёв, сидя за столом, крутил свой стакан по грязноватой скатерти. На неё не глядел, пока она не сказала:

– Что, так и будете сидеть? Помогите, что ли, корсет развязать…

Соловьёв украдкой посмотрел на Настю. Она стояла к нему спиной у кровати, ждала. Соловьёв выпил вино и сказал:

– Знаете, Настя… Я ведь первый раз…

Она помедлила. Подошла, присела, положив обнажённую руку на стол. Глядела на Соловьёва большими чёрными глазами.

Потом молча налила себе вина и выпила.

Соловьёв тоже выпил. Опьянения он не чувствовал. Но на душе отчего-то становилось темнее и тяжелей.

– Настя… Пусть не настоящее имя. А всё равно вам идёт.

Настя отодвинулась, сказала сердито:

– Слушайте, господин хороший… Я вашего имени не спрашиваю, да и знать его не хочу. А только ежели вы на всю ночь девушку заказываете, то платить надо вперёд…

Соловьёв смутился, вынул из кармана деньги, положил на стол.

– Этого хватит?

Настя удивлённо посмотрела на ассигнацию.

– Да вы, наверное, сынок какого-нибудь миллионера.

– Угу. У меня папаша – акционер железнодорожного общества.

Настя выпила еще и охмелела. Сказала:

– Не верю. Не похожи вы на миллионщика, и всё. Ежели бы ваш папаша был миллионер, к вам бы приличные барышни сами липли, как мухи… А кто вы, если правда?

Соловьёв пожал плечами.

– L'homme, qui pleure…

Настя подняла голову, посмотрела на него прищурясь:

– «Человек, который плачет»? А чего же вы плачете?

Соловьёв помолчал. Потом спросил:

– Откуда вы знаете французский? Вы учились?..

– Училась! – она допила третий стакан, со стуком поставила его на стол. – Вам-то что? Вы зачем сюда пришли – по-французски разговаривать?

Соловьёв помолчал, вздохнул, тоже выпил.

– Я, Настя, хочу человека убить.

Она вздрогнула, приподнялась. Дотянулась до кровати, стянула с неё шаль, закутала голые плечи.

– Вы… вот что. Не нужно мне этих денег ваших… Вы уходите лучше.

Соловьёв подумал. Открыл вторую бутылку, налил себе, выпил.

– Не бойтесь, – сказал, мрачнея. – Вас убивать мне ни к чему… Да и не убийца я.

– То-то я и гляжу… – язвительно ответила Настя, но шаль на груди сжала крепче.

Соловьёв, наконец, почувствовал опьянение. Ему стало муторно, и вино показалось противным, скверным. Он сказал тихо:

– Полюбите меня… Я утром уйду, обещаю…

Настя поколебалась. Наконец поднялась, пошла к постели.

– Ну, тогда не сидите, как истукан какой…


* * *

Флигель-адъютант из Зимнего вернулся, когда Маков, прилегший только вздремнуть на диван, успел уснуть крепчайшим сном. Но подскочил, услышав о курьере, сбросил плед, приказал дворецкому:

– Зови.

Схватил пакет, вскрыл. Граф Адлерберг писал: «Лев Саввич, сегодня аудиенция никак не возможна. Если дело действительно не терпит отлагательств, соблаговолите выразиться яснее. Я буду вас ждать».

Маков вполголоса ругнулся и крикнул дворецкому:

– Скорее умыться! Придётся срочно ехать…


* * *

Адлерберг его ждал: Макова провели прямо к нему в кабинет. Вид у министра двора был неважный: мешки под глазами, лицо бледное, утомлённое до предела, и седые волосы, борода, усы, обычно браво расправленные, как-то поникли вниз.

– Садитесь, Лев Саввич, – сказал он, потирая лоб. – Я вас слушаю. Только, пожалуйста, покороче, если можно…

Маков сел.

– Видите ли, Александр Владимирович… Сказать совсем коротко: на государя готовится покушение.

Адлерберг, сделав усилие, подался вперёд: твердый подворотничок врезался в заросшее собачьей шерстью горло.

– Что? – спросил сдавленным и каким-то неестественным голосом.

– Мною получены агентурные, достаточно надёжные сведения. Жандармы проморгали появление в Петербурге человека, известного под фамилиями Соколова и Осинова.

– Кто это? – спросил Адлерберг, с напряжением глядя на Макова.

– Террорист. Уезжая из Саратовской губернии, где проживал «в народе», он сообщил ближайшим товарищам, что собирается покуситься на жизнь Его Императорского Величества.

Адлерберг втянул голову в плечи. И снова стал почти обычным: а обычно он бывал похожим на барбоса.

– Откуда у вас эти сведения?

– От верного человека, – уклонился Маков. – Он давно был связан с моим помощником Филипповым, царство ему небесное, а теперь самые важные сведения передаёт мне.

– А он-то откуда узнал? – почти закричал граф, и выглядело это дико, грубо, и даже, пожалуй, страшновато.

Маков нахмурился.

– Александр Владимирович, – сказал негромко. – Я попросил бы вас на меня никогда не кричать.

Адлерберг, выпучив глаза, долго смотрел на Макова. Наконец буркнул:

– Прошу прощения, Лев Саввич. Но… И почему же, объяснитесь, вся эта срочность?

– Сегодня утром я получил известие, что Соколов готовится совершить покушение сразу после Пасхи.

– Завтра? – приподнялся граф.

– Возможно, что и завтра, – сказал Маков. – Вероятность очень высока. И я просил бы, чтобы вы немедленно передали это Его Императорскому Величеству. Со своей стороны, я усиленно порекомендовал бы отменить завтра и в последующие дни ежедневные прогулки государя…

– Что-с? – снова повысил голос Адлерберг. – Как это возможно?

Маков удивился. Он вспотел, разговор становился всё более длинным и всё менее понятным. Вытерев лоб платком, Маков поднялся:

– Со своей стороны… простите… я тоже приму меры к усиленному патрулированию площадей и улиц, прилегающих к Зимнему дворцу. Думаю, что и генерал-адъютант Дрентельн поступит так же.

– Он… знает? – странным голосом спросил Адлерберг, уже стоя на ногах и упираясь кулаками в стол.

– Я с ним ещё не говорил. И думаю, будет лучше и скорее, если вы просто передадите ему наш разговор, иначе наши ведомства опять вступят в длительную и бессмысленную переписку…

Адлерберг выпрямился, сделал несколько шагов. Теперь он выглядел совершенно бодрым. И подбородок его был гордо приподнят, по примеру императора.

– Да. Хорошо, – отрывисто сказал он. – Вы желаете присутствовать при моём разговоре с Дрентельном?

– Не уверен, – мягко отозвался Маков.

– Понимаю, – кивнул Адлерберг. – Кстати, еще четверть часа назад он был в Зимнем…

– В таком случае позвольте мне удалиться и приступить к моим служебным обязанностям.

– Удалиться? – удивленно переспросил Адлерберг, потом, что-то вспомнив, сказал: – А, да. Конечно. Но постойте…

Он приблизился к Макову почти вплотную.

– Лев Саввич, вы же понимаете, что такими сведениями вот так… запросто… не разбрасываются…

– Понимаю! – вспыхнул Маков. – И у меня не было никакого желания, уверяю вас, возвращаться в Зимний после стояния в церкви за спинами кавалеров свиты, которые развлекались, рассказывая друг другу пошлейшие анекдоты!

Адлерберг крякнул, секунду глядел на Макова, потом кивнул и процедил:

– Не хотите назвать имя вашего агента – не называйте. Но Государь, вы же понимаете, обязательно спросит об этом.

Он вернулся к столу:

– Не смею задерживать.


* * *

Маков поехал в министерство, хотя день был неприсутственным. Часовой у входа сонно вытаращил на него глаза. Двери долго не отпирали.

– Чёрт знает что! – выругался Маков, стремительно ворвавшись в вестибюль, мимо ошарашенных дежурных чинов. Один из них торопливо застёгивал китель, другой, метнувшись к гардеробной, что-то прятал за стойкой.

Поднявшись в приёмную, Маков увидел адъютанта: сняв сапоги, он сладко спал, растянувшись на мягком кожаном диване.

– Господин полковник! – сердито крикнул Маков.

Полковник подскочил, залепетал, путаясь спросонья:

– Ваше высокобла… высокопре…

– Молчать! – рявкнул Маков. – Немедленно отправьте курьеров к Зурову, Дворжицкому, Косаговскому! Я напишу им записки сию же минуту. И чтобы курьеры уже ждали у дверей!

Потом, оставшись в одиночестве в большом неуютном кабинете, Маков рухнул в кресло и подумал, что успеет сделать хоть что-то. Расставить вокруг Зимнего людей в статском, усилить посты на набережной, у Дворцового моста, у входа под арку Главного штаба. Всё, что от него зависит. А дальше – уж как Бог даст…


* * *

Настя сделала всё, что нужно. Но Соловьёв не почувствовал ни радости, ни облегчения. Скорее – что-то отвратительное, мерзкое, грязное…

Потом это прошло. Когда она вдруг погладила его по щеке и сказала:

– Такой деликатный молодой человек. И кого же вы убить-то хотите?..

Соловьёв промолчал – ему не хотелось отвечать грубо. И тут на секунду он почувствовал, как у него потемнело в глазах. На него внезапно словно что-то накатило: ему стало жарко, и Настя, совершенно обнаженная, чуть прикрытая сползшим одеялом, показалась ему прекрасной, как древнегреческая богиня с картины Эттли. Соловьёв повернул голову, посмотрел почти украдкой. В лунном свете, заливавшим голубым огнём всю комнату, тело Насти светилось, словно мраморное. У Соловьёва перехватило дыхание.

И он, подчиняясь чему-то, что было сильнее всего на свете, внезапно начал целовать, мять её груди, и, холодея от невероятной сладости, водить рукой между её ногами.

– Что вы! – пискнула тонко Настя. – Так с нами нельзя-с!..

Соловьёв застонал, рывком перевернулся и принялся за дело. Это грязно – и сладко! Омерзительно – и до ужаса сладко!

Настя сначала тихо ойкала, потом замолкла, стала помогать ему. Но ему уже не требовалось никакой помощи. Он весь горел новым, никогда еще не испытанным, огнём.

Это было наваждение. Нет, чудо. Это было открытие мира, о существовании которого он никогда не подозревал.

– Настя! Настя! – вскрикнул он, и с блаженным долгим вздохом замер, став невесомым…

Ему показалось, что он взлетел. На самом деле он просто легко перескочил через Настю, лежавшую с краю, налил в темноте вина и выпил залпом – так дика и невероятна была его жажда.

– Хотите вина? – спросил он.

– Да… Пожалуй…

Голос у Насти стал каким-то странным, – новым. В нём послышались нотки простой доверчивой девушки, из хорошей семьи, может быть даже – имевшей понятие о красоте…

Повинуясь внезапному порыву, он легко перевернулся в воздухе и сделал стойку на руках.

Настя села на постели, натягивая на себя одеяло:

– Господи Исусе! Что вы такое делаете?

– Rien! Je suis l'oiseau… Non, – l'aigle! – Соловьёв засмеялся, перевернулся и ловко встал на ноги. Повторил по-русски: – Я просто птица! Орёл!

Настя прошептала:

– Vous etes le petit poulet…

И тихо прыснула, прикрыв рот ладошкой.

– Ах, так?? Маленький цыплёнок?

Соловьёв снова бросился на неё, повалил. А потом, когда всё закончилось, задыхаясь, выговорил:

– Настя, вы не простая дама с камелиями. Вы где-нибудь учились?

– Нет-с, – все так же тихо сказала Настя. – Но я быстро учусь.

Соловьёв не сразу понял, а когда понял – снова поднялся и ещё выпил вина.

– Оставьте и мне, – попросила она.

Он подал ей стакан, потом лёг. В голове его было ясно, легко, и пусто, как в чистом безоблачном небе. И сердце билось спокойно и ровно.

Внезапно за перегородкой что-то стукнуло, и донёсся противный шепелявый голос:

– Цо то ест? Панна знает, ктора годзина? Это пжизвойты… пжиличный дом! Панна то ведае?

Голос был – не понять – мужским или женским, но до крайности противным, с нарочитым польским акцентом.

– Молчи, дурак! Нэ вьем! – весело отозвалась Настя, и сказала Соловьеву:

– Стукните им в стену.

– Зачем?

– Порядок такой, – снова прыснула Настя.

Соловьёв легонько стукнул.

– Пан знает, который час? – тотчас же, словно ждал сигнала, раздался тот же противный голос.

– Нэ вьем! – отозвался весело Соловьёв и спросил шёпотом:

– А кто там?

– Сумасшедший. Какой-то отставной военный, пьяница. Считает себя героем польского восстания… А когда встретит меня на лестнице – так и липнет, так всю взглядом и обслюнит…

Она ещё что-то шептала, щекоча ему ухо дыханием и губами, даже посмеивалась.

Он её не слышал. Впервые за несколько недель он уснул сном младенца.


* * *

ПЕТЕРБУРГ.

2 апреля 1879 года.

В окно вползал серый, унылый рассвет. Стучал дождь по жестяной крыше, которая, казалось, была совсем рядом – над головой.

Соловьёв сладко потянулся, ощущая во всём теле всё ту же приятную лёгкость, потёр глаз, повернулся… И замер.

Прямо на него глядело дуло револьвера.

Револьвер был его собственный, – тот самый «медвежатник», купленный у доктора Веймара. А держала его Настя, – обеими руками.

Лицо её было серьезным. Она стояла полуодетая, босая и ёжилась, потирая одну озябшую ногу о другую.

Соловьёв начал медленно привставать… В горле внезапно пересохло. Но не от страха. Он вдруг ясно представил себе, что сегодня всё решится. Да. Сегодня он будет стрелять из этого самого револьвера в одного из тех людей, которые правят миром. И которые считают себя, вероятно, бессмертными.

– Настя! – тихо позвал он.

Она едва заметно вздрогнула, медленно опустила револьвер. Потом, словно увидев его впервые, отбросила – к нему, Соловьёву, на постель.

Потом села к столу, подперла щёку рукой, а другой, перевернув бутылку, принялась вытряхивать в стакан последние капли вина.

Соловьёв тем временем взял револьвер, и так, с револьвером в руке, поднялся боком. Стыдясь своей наготы и всего, что было вчера (он даже залился краской от воспоминания), – начал неловко одеваться.

Настя сидела в прежней позе.

Когда он оделся, спрятал револьвер и принялся застегивать сорочку, Настя подняла голову:

– Так вы меня, выходит, не обманывали?

Соловьёв промолчал, только собираться начал быстрее: револьвер оттягивал карман пальто и уже не мешал ему.

– Револьвер-то заряжен, – тем же тоном продолжала Настя.

Соловьев зло проворчал:

– Откуда вам это, барышне, знать?

– А оттуда, – сказала она и кивнула головой куда-то в сторону.

Соловьёв непонимающе посмотрел на неё. Впрочем, какая теперь разница…

Он сел на кровать и принялся натягивать сапоги.

– Убьют вас, – сказала вдруг Настя.

Соловьёв взглянул исподлобья. Помолчал, процедил:

– Это мы ещё посмотрим, кто кого…

– И смотреть нечего, – Настя со вздохом допила вино, облизнулась. – Вас и убьют. Или нет: повесят. Государь теперь велит вешать всех нигилистов.

– Ты и про это знаешь? – усмехнулся Соловьёв. Лицо его стало неприятным. – А знаешь что? Я для начала сейчас тебя убью.

Настя тихо покачала головой:

– Струсите. За стенкой люди… Да и на что это вам? Вы же идейный борец, правда? А я – так: среда заела. Жертва я. Значит, и убивать меня не за что. Наоборот: за меня убить надо.

Соловьёв посмотрел на неё расширенными глазами. Потом нахлобучил чиновничью фуражку. И сказал почти с ненавистью:

– Да! И за тебя! И за таких, как ты, хоть вы и служите им. Это они тебя развратили… растоптали душу твою! Они!

Он одним прыжком оказался рядом с нею. Так внезапно, что она вскрикнула от испуга.

– За сколько тебя купили? – прошипел он ей в лицо.

Она потемнела, отшатнулась.

Потом встала со стула. Сказала как-то странно, усталым голосом:

– Ладно уж. Ступайте, делайте дело своё, коли в нём ваша справедливость.

– Что? Не нравится моя справедливость?

– Нет, не нравится. Кровавая она. Справедливость такой быть не может…

– A-a… «Тот, кто только справедлив, – не может быть добрым», – процитировал Соловьёв заученное ещё в гимназии. – Вот ты куда поворачиваешь, значит. Значит, им вешать – можно, а нам стрелять – нельзя?

– Нельзя-с, – коротко ответила Настя.

Потом подумала, теребя тёмный завиток волос над ухом, добавила:

– И им нельзя. И вам нельзя. Никому нельзя. Нечеловеческое это дело. Есть то, что выше справедливости.

Соловьёв понял: если он промедлит ещё минуту, – он или действительно придушит её, эту грязную, развратную полуодетую девку, или… Сойдёт с ума и расплачется, как ребёнок. Усилием воли он заставил себя успокоиться. Глубоко вздохнул.

Нет. Всё решено. Ведь она говорит с чужих слов. Поповские бредни…

Соловьёв помедлил мгновение. Потом решительно повернулся к двери, открыл её. И уж на пороге услышал:

– Не купили они меня. Они меня из тюрьмы… из Литовского замка освободили.

Он остановился, ожидая продолжения, но Настя молчала. Соловьёв невольно обернулся: оказывается, Настя беззвучно плакала.

– Почему же ты… если на НИХ работаешь, в полицию меня не отвела? – тихо спросил Соловьёв. – Или не застрелила?

Настя подняла заплаканное лицо:

– Чего вы такое говорите? Господь с вами. У меня ребёночек… На Васильевском, у чухонки. Если бы не ребёночек, – я бы лучше уж в Литовском замке осталась, чем согласилась шпионить…

На мгновение у него замерло сердце и стало невозможно вдохнуть. Страшным усилием он заставил себя отвернуться.

Поздно. Теперь ничего не вернёшь.

Он захлопнул дверь и побежал вниз по темной лестнице.

Часть вторая