Минуту Арсений сидел в немом отупении. Потом еще раз проверил, не померещилось ли. С отпечатавшегося имени «Григорий» в столбце под графой «Имена родившихся» пристав переводил недоуменный взгляд на исписанный убористым почерком столбец под графой «Звания, имена, отчества и фамилии родителей и какого вероисповедания», в котором угадывался текст названия губернии: Лифляндской; дальше: Рижский уезд, мыза Кокенгаузен и – самое страшное – имена родителей, которые являлись единоутробными братом и сестрой.
Та же история и в столбце с росчерком «Ева»: купец первой гильдии Лифляндской губернии, Рижского уезда, мызы Кокенгаузен Марк Львович Данилов и законная жена его Ева Львовна Данилова, оба православного вероисповедания и первобрачные.
И это в церковной книге!
Человек, сделавший эту запись, либо находился под дулом пистолета, либо имел какое-то психическое расстройство, поскольку православие строго воспрещало браки и в четвертой, и в шестой степени родства, не говоря о самой первой.
– Как звали отца, что служил до вас? – спросил пристав, стараясь не подавать виду, что удивлен чем-то. Имя в графе «Кто совершал таинство» было написано непонятно, хотя Арсений разобрал первую букву имени, начинающегося на «Н». Он ожидал услышать: Николай, или Нестор, Никифор. Но священник обманул его ожидания.
– Отец Василий. А точнее, протоиерей Василий Окнов.
– Какого года рождения? Сколько лет прослужил?
– Полвека назад рукоположен был. Семь лет как в земле покоится.
– Что вы можете о нем сказать? Что за человек был?
– Всю жизнь пастве посвятил и приходу. Столько латышей перекрестил! Пользовался большим здесь уважением.
– Покидал ли он церковь когда-либо?
– Бывало, конечно, ездил домой. Я тогда еще ребенок был. Помню, ездил в город матушку навестить. Вместо него архиерей направлял отца Николая из Майоренгофа, тот недолго у нас пробыл. Печальная история. Заболел лепрой, с горя утопился.
– А ничего о чете Даниловых не слыхали? Говорят, Марк Данилов тоже болел лепрой.
– Да, упокой Господь его душу, но я вам, – батюшка понизил голос, – ничего не говорил. Потому как это секрет. Про него говорят – на Балканы уехал. Нет, не на Балканы, а в какую-то особенную для больных лепрой лечебницу.
– Лепрозорий.
– Не вполне. Это была какая-то особенная колония для прокаженных, где-то у Петербурга. Сам государь император повелел оную отстроить.
– Марк умер там?
– Н-да, наверное, да, столько лет прошло, когда такой недуг, не можно протянуть долго.
Пристав продолжал сверлить взглядом надпись, долго молчал. И не решился больше вопросы задавать. Таилось во всем этом нечто черное, что трогать ни в коем разе не хотелось. Но надо было.
Из раздела «О родившихся» Арсений вернулся, пролистав значительную часть метрической книги, обратно в раздел «О бракосочетавшихся». Январь 1882-го тут тоже был переписан. Но под двойным отпечатком фразы на предыдущей странице: «Итого в январе месяце брак был один (I)» красовался едва различимый след убористого почерка отца Николая, которым он записал уже знакомые имена и звания в графу «жених» и в графу «невеста». Столбик с подписями свидетелей пустовал.
Значит, брак освятили накануне того, как Ева Львовна разрешилась от бремени. А уже через три страницы стояла новенькая запись о венчании Тобина, англиканского вероисповедания, и Евы, православного вероисповедания.
В разделе «О умерших» также значились открытые, не затертые, не уничтоженные записи смертей: Марка Львовича Данилова в 1885 году, с пометкой «пропал без вести в Болгарии», и Евы Львовны Даниловой в 1890-м.
Арсений протяжно выдохнул, отер лоб от испарины. Надо снять с этих страниц копии. Жаль, что не догадался прихватить из полицейской части ручной фотоаппарат.
– Нашли что-нибудь? – поинтересовался отец Федор.
– Нет, – ответил пристав, решив, что не станет делиться находкой, пока не придумает, как ее задокументировать. – Благодарю за помощь, батюшка.
В поезде он вынул записную книжку, перечел имевшиеся записи. Если снять копии страниц троечастной книги, то получится открыть дело. Такое скрывать никак нельзя!
Сделав запрос в Петербург о построенном в его окрестностях лепрозории, он получил сведения, что таковой, называемый «Крутые ручьи», имелся в Пелешском обрезе, но отстроен он был в 1895 году. Значит, Марк не мог отбыть туда. Священник намеренно снабдил его неверной информацией, решив, что коли полицейский чин молод и неопытен, слопает и такое вранье. Вторая неудача Арсения постигла, когда он вернулся в православную церковь Петра и Павла с фотоаппаратом – пресс-камерой, взятой в присутствии, и нашел страницы с отпечатками во всех трех разделах троечастной книги замененными на новые.
– У вас часто так легко избавляются от задокументированных свидетельств? Просто вырывают страницу и переписывают ее? – вскипел полицейский чиновник.
– Дело в том, что, когда вы были давеча, церковный служка нес метрическую книгу в мой кабинет, поскользнулся на снегу и уронил ее в ведро с дегтем. Видите, как запачкал страницы и обложку. Пришлось переписать многое.
– Позовите его мне.
– Невозможно это, он отстранен от церковного прихода. Такое натворить! Тотчас погнали вон.
Арсений долго смотрел в глаза отцу Федору, тот не просто выдержал взгляд полицейского чиновника, никоим образом не обнаружив смятения, но, поддержав удивленное и невинное выражение лица, выказал сожаление, что пришлось расстроить полицию.
Решительно настроенный Бриедис вернулся в город и тут же отправился к Данилову, требовать от него объяснений. Тогда уже прошло полгода после похорон: миновала осень, к концу шла зима. Он поднялся на крыльцо, уже успевшее обветшать, и вдруг допустил мысль, что Григорий мог ни о чем не знать.
Гриша жил в совершеннейшем одиночестве в доме, который еще при живых родителях готовили к продаже, нынче без ухода превращенном в настоящий сарай. Сам он чах и становился все угрюмей и угрюмей, перестал садиться за рояль, переселился наверх в кабинет матери и вечера напролет истязал ударами рапир перевернутый диван.
Правда, гимназию посещал как надо. Нареканий со стороны начальницы учебного заведения для приходящих девиц не было, напротив, она оставалась весьма довольной тихим и услужливым молодым человеком, к тому же помогавшим ей вести документацию. Ученицы, похихикав в ладошку после обязательного реверанса полицейскому чиновнику, сообщили, мол, лучше учителя во всей гимназии не сыскать. Оно и понятно, перечить Григорий не мог даже собственному швейцару, когда тот отчитывал его, как юнца, за кражу лефоше.
О свой находке в Кокенгаузене пристав ему все-таки не рассказал.
Он поглядел на бледного, худого, похожего на мальчишку в учительской тужурке, несчастного и прятавшегося под мнимой болезнью Григория, которому оказалось вовсе не двадцать три на тот момент, как писано у него в документах, а всего семнадцать, и вздохнул.
Бриедис помнил себя в семнадцать лет, свою ветреность, упертый нигилизм, вздорность и понимал, как было Данилову трудно в учебе и жизни среди «сверстников», бывших старше его на шесть лет, нигилистов и балагуров, бредящих кто военной славой, кто революцией, кто девицами, в то время как он сам мог забыться за книгой, роялем и прятал увлечение фехтованием, совершенно не помышляя о продвижении в общество.
Что он у него спросит? Где могила твоих порочных родителей? Что тебе рассказывали твои покойные дедушка и бабушка?
Пристав мог лишь ходить окольными путями, пытаясь до всего дознаться, задавал вопросы, подбираясь издалека. И вынес из нескольких неловких бесед печальную истину: мальчишка не знал, что ему семнадцать, что его оторвали от отца и матери, дабы скрыть черную тайну кровосмесительного брака близнецов Даниловых, вернувшихся в Ригу в поместье Синие сосны после исключения Марка из Мертона и умудрившихся узаконить свой брак и крестить детей в православной церкви.
Вот здесь и таилась одна из самых странных загвоздок.
Как такое вышло? Как возможно было узаконить кровосмесительный брак?
И Арсений не нашел ничего лучше, чем отправиться на угол Театрального бульвара. Но вместо того чтобы явиться к начальнику сыскного отдела Аркадию Францевичу Кошко, просил аудиенции у собственного отца – начальника Рижской полиции, нынче носившего гражданский чин статского советника.
Два года назад, когда губернатор должен был подписать назначение Арсения на второй участок городской части, отец велел выбирать: либо возвращаться в полк, в Казань, либо вон из дома. В свои годы Бриедис-старший вынужден был уволиться по состоянию здоровья в звании штабс-капитана, перевелся в полицию. Сыну он готовил непрожитую им самим судьбу блестящего офицера, но Арсений сделал совершенно для родителя неудобный, более того, немыслимый выбор: тоже пошел в полицию.
Бриедис-старший всегда с горечью говорил, мол, в приставы идут только горемыки последние. Но Арсений питал к этой службе лишь восторженные чувства и считал служение справедливости делом самым почетным.
Он явился в кабинет отца, в котором бывал весьма редко, и выложил все как на духу про кровосмесительный брак Даниловых. Начальник полиции взорвался негодованием, смахнул со стола кофейную чашку и сахарницу и отделал сына латунным подносом.
– Сколько тебе было говорено не лезть в это дело с Даниловыми! – лупил по плечам и спине непослушного сына Бриедис-старший, а тот не смел поднять руки, чтобы уйти от латунного подноса, и стоял руки по швам, терпя удары. – Позабыто все, быльем поросло, и на то веская причина. Не твоего ума все это, не ясно говорю?
Отгремев, отшумев, он отбросил со звоном поднос, отряхнул руки и опустился за казенный стол. Тяжело дыша, уперся увесистыми кулаками в подлокотники кресла и молчал, будто в раздумьях, как еще наказать негодника. Латунный поднос, погнутый в пяти местах, мягко покачивался и скрипел на столешнице, и звук этот создавал странный дуэт тяжелому дыханию начальника.