Дети рижского Дракулы — страница 41 из 69

– Меня выплюнут из общества, как это стало с Марком, как только я приду просить помощи. Приду с мольбой, а меня отправят в лепрозорий. Данилова отвергла его собственная мать, семья заточила его в тысячах верст от дома. Бросили, а сами жили дальше как ни в чем не бывало.

Гурко, нагнувшись, поднял фотокарточку Камиллы и выпавший из кармана Бриедиса ее рисунок Ворона и долго сожалеюще смотрел то на нее, то на изображение маски, в которую она была влюблена. С болью в сердце понимая, что, кажется, ей было все равно, кто был под ней. Гонялась художница только за обликом…

– Твои увивания за гимназисткой – это не чувство, это желание заиметь собаку на привязи. Ты – молокосос, ничего не смыслящий в любви, а все туда же! Истинное чувство – это найти в себе волю давать свободу сердца и ума возлюбленному существу, так-то, Арсений. И уметь поступиться приличиями ради него.

Он вздохнул, отвернувшись.

– Они простили ему связь с сестрой, но, когда он признался, что болен проказой, отвернулись, испугались скандала. Тут-то забегали и запрыгали, дойдя через губернатора до военного министра, а после и до самой императрицы Марии Федоровны. За заметку в «Лифляндских ведомостях», в которой говорится о добровольном отъезде Марка Львовича в Болгарию, заплачено четырьмя сотнями тысяч рублей, которые благополучно пополнили фонд «Российского общества Красного Креста». Презабавнейший вышел каламбур, смотри, Арсений. Губернатор, значит, Зиновьев, – Гурко стал загибать пальцы, – родственник Даниловых, просит нынешнего губернатора Пашкова, тогда в 1885 году флигель-адъютанта, всего лишь помощника командира Кавалергардского полка по хозяйственной части, сделать что-нибудь для Марка Данилова, больного лепрой, чтобы скрыть его уход в лепрозорий. Его просьба случайным образом доходит до ушей самой императрицы Марии Федоровны, которая из жалости устраивает эту маленькую авантюру – о-оп, и росчерком пера военного министра Петра Семеновича Ванновского Марк – вольноопределяющийся! А взамен от купцов Даниловых в фонд «Российского общества Красного Креста» производится щедрый взнос.

Арсений слушал, перестав дергаться и даже шевелиться, слушал во все уши, смотрел во все глаза. Еще надеется выкарабкаться, сосунок.

– Четверо человек, исключая семейство, не дрогнув, обрекают на забвение больного. А ты говоришь – иди в лечебницу. Марк Львович не хотел в лепрозорий, он просил, умолял дать ему уйти, он клялся позаботиться о себе. Но его скрутили и увезли… Разве только в хламиду не облачили и колокольчик не надели на шею. А ты говоришь – лечебница. Там была не лечебница, а скотный двор. – Гурко сжал подлокотники кресла. – И я бы!.. И я бы тоже вернулся поквитаться. Праведный его гнев! Праведный! Он вернулся, десять лет проведя в заточении, обнаружив собственную сестру и жену в могиле, а дочь на привязи, запертой в темноте комнаты. Тобин так боялся проказы, что даже не выяснил, есть ли она у его падчерицы, посадил девочку на веревку, со слезами на глазах доказывал, что она все же больна и ею занимаются врачи. Он пригласил профессиональную медицинскую служащую из лучшего лепрозория Англии, та ухаживает за девочкой. Он воспитал ее в английской речи и английской культуре. Она зовет себя Эвелин Тобин. Марк Львович явился в собственный дом, обнаружив, что его похоронили, а добро присвоили.

Долго сдерживаемые слова, душившие и бродившие в мозгу Гурко, нашли вдруг выход. Он говорил уже сам с собой, перестав думать о Бриедисе, бессознательно проецируя жалость к Данилову на себя. Он видел в изгнаннике не Марка, не за него болело его сердце. Он видел себя. На себя надел он хламиду прокаженного и колокольчик и ждал, когда его похоронят заживо.

– Каждого, кто причастен к тому делу, – выкрикивал он в пустоту, – каждого, кто против воли отправил его в Болгарию, Данилов заставил пережить муки обреченного. Он жал им руки, одновременно открывая язвы под воротом сюртука. Зиновьев скончался сразу, в 1895-м, Пашкову недолго осталось, он сгинет от истерии. Каждую ночь он велит своим врачам тщательно осматривать каждый дюйм своего тела. С тем же доживает свой век и Ванновский, нынче министр народного просвещения. И Тобин, который уже весь в язвах и гниет от лепры в сыром подземелье. Нынче пятый год отбывает свой срок. И я позволил это, а папенька ваш от меня получает протоколы о его тихой и безмятежной жизни в поместье.

Арсений тяжело задышал, опять силясь подогнуть под себя колено, лбом рисуя кровью на полу дуги и линии.

– Что зашевелился? Я не кончил. Очередь подошла к Марии Федоровне, императрице. Когда поместье Синие сосны и две фабрики, принадлежавшие жене, и все, чем владеет недоносок Григорий, перейдет Марку, когда дети его обернутся прахом, уйдут, откуда пришли, он – единственный отпрыск семьи Даниловых, он отправится отдать свой долг и императрице. Правда, он нынче не столь хорош собой, проказа добралась и до лица. Но императрица ведь не откажет недужному? Красный Крест примет и прокаженного, правда? Правда, Арсений? Он это сделает! А я помогал. Да, это я подсылал неумех-убийц Грише. Я устроил встречи с Зиновьевым, Пашковым, я сделал так, что прокаженный получил тайную аудиенцию у министра народного просвещения. Это я, в конце концов, взял твой револьвер. Это я заставил заглотнуть служащего из почты цианид, который хранил, между прочим, для себя, потому что безумец явился в часть чесать языком. И заколол Камиллу тоже я… – с надрывом бросил Гурко, а потом, плюясь, добавил: – Просто потому, что ее кровь уже не приносила облегчения.

– Он оплатил ваши долги? – выдавил из себя пристав. – Тринадцать с половиной тысяч, внезапное наследство… Это Данилов Марк Львович дал вам денег, чтобы вы не загремели в долговую тюрьму? Это он платит вам за убийства, чтобы вы могли продолжать играть?

Оборванный на полуслове Гурко ощутил, как ярость поднимается из глубин живота к горлу. О каких тринадцати тысячах смеет говорить этот щенок? Гурко уже забыл, когда последний раз волновался о карточном долге. Марк Данилов любой долг покрывал тотчас же, как его шелудивый пес приползал к нему на коленях. Не стыдно! Не стыдно, нет, он был хорошим слугой, всегда преданным и безропотным. Гефестионом для Македонского, Патроклом для Ахилла!

С перекошенным ненавистью лицом Гурко выпростал руку со «смит-вессоном» и щелкнул курком. Арсений зажмурился и задышал быстрее, по его лицу пробежала судорога, ноздри вздулись, губы сжались – Арсений приготовился умереть. И это выражение лица понравилось Гурко, он замер, внимательно следя за агонией пристава. Так продолжалось минуту. Долгую минуту наслаждения, пока Арсений не попытался приподняться на локте и не плюхнулся обратно носом в лужу, сотворив небольшой фонтанчик собственной крови, перепачкавшей край халата и тапку штабс-ротмистра.

Гурко перенес брезгливый взгляд с тапки обратно к лицу Бриедиса и уже готов был выстрелить.

– Вы еще не так больны, – заговорил тот, торопясь, – я узнавал про лепру у нашего врача, эти язвы кровью не излечить… Причины их в бактериях, против них готовят эффективные сыворотки, вы еще можете полностью излечиться.

Гурко опустил револьвер и с надрывом расхохотался.

– Не-ет, – протянул он, – это невозможно. Думаешь, я не ходил к врачам? Я не знаю про сыворотки? Лицезрел я морды врачей, которые, увидав лепру, бежали со всех ног. Все, что спасало меня, – это кровь Камиллы, той, у которой был против лепры иммунитет. Данилов вышел на нее первым и спал с нею год, скрывая свою болезнь, чтобы выяснить, заразится ли она. Когда она даже через год не захворала, он принялся вытягивать кровь из ее жил. И я видел, как менялся его голос, как он расцветал…

– Он не снимал при вас маску?

– Какую маску?

– Маску птицы.

– Откуда тебе о ней знать?

– Он всюду в этой маске, он хочет, чтобы его запомнили как Ворона. Но при вас он не снял маски. Он не доверяет вам.

Гурко поднял руку с револьвером, со злостью осознавая, что Арсений прав.

– Он не снимает ее даже при дочери! – сплюнул он.

– Вы в ней были у театра? Вы ее тоже носите? Зачем? Чтобы создать в городе легенду? И эта смерть, и ее окровавленный платок, который мы нашли… Вы сорите уликами, чтобы создать впечатление, что некто в маске достаточно тут наследил. Это чтобы подставить потом кого-то?

Гурко расхохотался:

– Наивный щенок, возомнивший себя гением сыска! Подставить?

– Михаил Ярославович, вы служите чудовищу… Вы сами стали таким, как он. Зачем? Зачем? Это не ваша боль, не ваш грех… Остановитесь. Он хочет смерти собственным детям. А вас намерен безжалостно подставить.

– Ничего ты не понял, дурень! Данилов безумен, но честен. А дети его – это грех. Данилов породил их, он их и убьет. Да, он чудовище, во всем этом имеется посыл вселенских сил. В Данилове, не скрою, заключена некая демоническая сила, мощь черных, злых начал, которая лишь тогда возникает, когда людское безразличие, беззаконие, черствость дают жизнь новому чудовищу.

Гурко распрямился, держа пристава на мушке.

– Но чудовище это не есть что-то плохое, напротив, его бы не было, не породи его людские пороки. Когда чудовище рождается, оно должно совершить свое деяние, взять причитающуюся мзду. Потом оно уйдет. И детей Даниловых не жалко. Они отродье греховное, им нельзя плодиться, таким нет места на земле.

– Они – живые и несчастные, они имеют право…

– Верно, несчастные, Арсений, потому не жить им, не жить. Но это не значит, что он не любит их. Если бы вы видели его с дочерью, ее он на руках носит, она не боится его целовать. Видел бы ты, как они вместе садятся за рояль, с какой любовью читают друг другу. Он спас ее от мученической жизни, девочка несколько лет провела в постели, в полнейшей темноте, привязанная, как собачонка.

– У нее тоже иммунитет?

– Да, и она спасает Данилова так же, как Камилла спасала его, а потом меня.

– Вы убили женщину, которую любили, просто потому, что она вам стала бесполезна? Неужели вы не видите, каким… сделались монстром? Что вы будете теперь делать? Жить осталось всего ничего, не более, прежде чем ваше лицо покроется язвами. Скольких вы готовы убить, чтобы в полной мере насытиться кровью? – бросил Арсений, перекатившись наконец на бок и поджав колени. Связанные за спиной локти не дали ему возможности устроиться удобней. Он скривился, сжал зубы, от поспешных речей и бесконечных усилий его мутило. Смотреть стало противно. Гурко брезгливо отвернулся, откинулся на спинку кресла и, уложив руки вдоль подлокотника, стал глядеть в потолок.