Дети рижского Дракулы — страница 42 из 69

– Вы так ее защищаете, верно, не зная ее темных сторон. Это она придумала украсть ваш револьвер, прочтя дневник ученицы. Эта бестия знала все, но ей нравилось играть партию на стороне зла. Она это делала… с особым мастерством… мастерством театральной актрисы. Моя прекрасная леди Макбет, лживая и искренняя одновременно, чертовка. Леди Макбет… «Какой же зверь мне умысел доверил? Задумал ты, как человек; исполни, и будешь выше ты: не зверь, a муж»[8].

Камилла была единственной, которая, зная про увечье штабс-ротмистра, не боялась его утешить, как не боялась утешить Марка его дочь. Но только первая делала это за деньги, а вторая жизнь отдает свою, как Данко сердце. На такое леди Макбет была не способна. Оттого и веры ей не было. С такой легкостью оставила одного больного, бросившись утешать второго, а потом вдруг ей приглянулся здоровый. Здоровый, статный офицер, сын начальника полиции, глаза с поволокой, чем не партия, чтобы наконец выйти из игры и на заработанные деньги укатить с ним в Париж. Коли уж лепра ее не брала…

– Не зверь. А муж… – зло процедил Гурко. – Не зверь, Камилла, а муж…

И стены его квартиры сотряслись от выстрела.

Глава 14. Странный пассажир на станции Риго-Динабургской железной дороги

Перчатка брошена, поединок состоится. Он дал слово поквитаться, сдержав его спустя много лет. Он – укравший сестру и возлюбленную, он – приручивший дочь, как дикую лань, он – отнявший его кров, сына и любовь отца с матерью.

Марк не помнил уже, почему бросил перчатку, бросал ли ее вообще, ради чего жил. Не хотел драться, ему больше не нужна была свобода. Он не помнил лица возлюбленной сестры, не помнил, что был когда-то женат, не помнил голосов своих детей. Исидор Тобин – единственное, что осталось от прежней жизни. Марк не хотел потерять еще и его.

Они стояли друг против друга, нагие по пояс, выставив напоказ глубокие смердящие язвы. Свидетелем поединка были лишь стены сырого подвала. В одной руке шпага, в другой – кинжал. Почему не пистолеты? К чему этот горький романтизм, этот маскарад, эти шпаги – оружие Дон Жуана и Казановы? Никто никого не станет убивать. Жизнь прожита. Они друг у друга – все, что осталось.

Марк получил удар кинжалом в живот почти сразу. Падая, успел разглядеть слезы на изуродованном, искаженном отчаянием лице Тобина. В руках и ногах уже совсем не было сил, Марк не смог сделать ни одного маневра, стоял лишь и шатался, думая: будь в руке пистолет, он не одолел бы его тяжесть. Прождать этого часа столько лет и не поднять руки.

– Прости меня, прости… жестокий брат мой, я не хотел, но это не смертельно… – Тобин стоял на коленях, неумело пытаясь закрыть руками рану. – Ты выживешь… Ты успеешь… Беги! Беги, Марк, беги… Тебя быстро заштопают.

– Куда я пойду? В своем ли ты уме? – шептал Марк, глядя, как по неузнаваемому лицу текут слезы.

– Поднимайся, вставай, надо успеть в город. Это ведь просто царапина, Марк, просто царапина, тебе нужен врач.

– Но я все равно вернусь. Вернусь в эти стены, доживать остаток дней здесь, с тобой, Тобин.

– Надо добраться до больницы… в город… там тебя заштопают.

На плечи его накинули сорочку, другой слуга подал жилет, третий принялся застегивать пуговицы, повязали галстук. Целое сонмище слуг одевали его будто на парад или для того, чтобы уложить в гроб. По лестнице он шел, опираясь на чью-то руку, поминутно оборачиваясь на дверь, за которой оставил Тобина. Что, если они уже больше никогда не увидятся? Зачем он ударил? Хитрец, не знал иного способа выслать его отсюда, ведь в городе увидят его увечья, чего доброго, запрут в лечебнице.

Уже наверху, где было тепло и горел свет, на него надели черное пальто и наглухо застегнули. Марк не узнавал стен родного дома.

До ворот через милую сердцу сосновую аллею, буйно разросшуюся, он шел уже сам, спотыкаясь, шатаясь и приваливаясь к грубой коре сосен. Голову кружил дурманящий аромат хвои и свежего вечернего воздуха, запахи рассеивались на воспоминания. Мелькнула белая тень справа – Ева в подвенечном наряде пряталась между соснами, то умоляюще протянет руки, то скроется, рассмеется, примется звать, аукая. Разве она не умерла давным-давно? Аллею огласил детский смех: топая ножками, бежали друг за дружкой маленькие Гриша и Ева. Где-то здесь и Тобин, должно быть, гуляет, ему нет и тридцати, он молод и добр, он любил присматривать за детьми, брать их на колени, читать про Дика Уиттингтона и его кошку.

Надо крепиться, надо только добраться до города и найти больницу. О нем позаботятся, его излечат. И он сможет вернуться в Синие сосны, обнять детей, Тобина, сестру. Каким было ее лицо?

За воротами аллея совершала крутой подъем, Марк одолел четверть пути, колени подогнулись, и он полетел плечом на плиты под основание каменного креста, виском уперся в изголовье древнего захоронения. Подняться не было сил, он поглядел на крест, похожий на орденский, нависающий над ним, погладил многовековой мох, промелькнула сладостная мысль о покое под этим надгробием.

«Вставай, иди». – Тобин не давал ему забыться, возник миражом, тотчас растворившись с вечерним туманом.

Они были больше чем друзья – братья. Никто не знал, откуда явился этот тихий щуплый юноша в очках с синими стеклами, работающий помощником мертонского библиотекаря. Он не учился ни в одном из колледжей Оксфорда, ни в каких других частных школах, ни в университетах, был горд, что получил когда-то хорошее домашнее образование, и почти не сходился с людьми. Но иногда, как и многие из студентов, посещал дом Кэмпбелла, говоря, что это единственное место на земле, где он готов отложить книгу и слушать.

Они звали себя Клубом Дуралеев. Встречались на рождественских каникулах и летом, обсуждали жаркие темы: политика, философия, поэзия, живопись, далекие созвездия – все! Девизом клуба было: «Говори правду или умри дураком!» Дураком Тобин не значился, он всегда находил в сердце правду, хоть и горькую, острую, неприятную, возмутительную, порочную. Он был честным и открытым, бесстрашным, свободным, авангардным, но тихим бунтарем! Восхищенный им Марк жаждал быть таким же, мечтал поставить себя против всех, с той же бесстрастностью изобличать уродство душ направо и налево, клеймить бездуховность, облаченную в одежду морали, презирать предрассудки, правила, веру, отринуть всю шелуху. Тобин был против школ и институтов образования, которое, по его мнению, втискивали насильно в умы, его не заслуживающие, против браков и семейных традиций, в которых не было места истинным чувствам. Марк тоже хотел свободы и правды. Ему осточертел Мертон, надоели профессора, письма из дома, родительский гнет, разговоры о будущем браке и выборе невесты. Он с детства любил сестру, получив однажды от отца подзатыльник за вольность. Вот ее и возьмет в жены! Любовь к сестре – что может быть более ярким, ошеломляющим и авангардным?

И он сказал правду.

Открылся в своей любви, поведал, как в детстве по-особенному ласкал пальцы сестры, а она в ответ прижималась щекой к его губам, ища чистого детского поцелуя. Но он говорил, глядя Тобину в глаза так, будто признавался в нежности не к Еве, а к нему, ища в его глазах ответное восхищение.

– Мы родились в один день, были зачаты в один день, провели девять месяцев в одном чреве, разделенные тонкой пеленой. Наши руки соприкасались, не знающие правил приличий, вот так, – и он приставлял свою ладонь к ладони Тобина, – еще тогда, когда отец и мать не ведали, что вместо одного ребенка рождения ждут двое. Мы жили по законам любви и природы, пока вдруг не обнаружили, что общество считает такую любовь преступной.

– Так женись на ней! – кричали юные и порывистые члены клуба. Дом Кэмпбелла, бывшего когда-то мертонским преподавателем, но нынче зарабатывающим частными уроками, стоял в соседней деревушке, у ручья, окнами он смотрел на Мертон. И часто затевались в этом доме веселые вакханалии в противовес степенной жизни колледжа.

– Женись на ней! Женись! Запрягайте сани с бубенцами, едем в пансион, пусть он просит ее руки на глазах у девиц и учительниц. Пусть местный пастор освятит их союз.

Один Тобин сидел и молчал, обратив к Марку худое лицо с высоким лбом философа, большими серыми задумчивыми глазами, тонким, будто у мертвеца, носом и безгубым ртом. В нервных пальцах он держал свои синие очки.

– Это так прекрасно! – выдавил он и протянул другу ладонь, благословляя его своим мягким и теплым рукопожатием, не подав, однако, вида, что больно ранен этим признанием.

Наверное, Марк был не единственным, очарованным невысокого роста неведомо откуда взявшимся юношей, которому было больше лет, чем казалось. Он прятал глаза за круглыми затемненными очками, оттого взгляд его был еще загадочней, а речи таили в себе большие глубины. Будто, надевая эти синие кругляши на глаза, он впадал в транс, говорил, ни на кого не глядя и одновременно всем. Он нечасто открывал рот, но если делал это, то никто не мог возразить, хоть и речи его были очень тихи и просты. И это была не дешевая риторика, от которой все устали и которая казалась пошлой, а простые и правильные слова, как кисть археолога, расчищающая под песками привычных устоев крупицы истины. Слова, произносить которые вслух рисковал не каждый.

– Раз в тысячу лет, – сказал он Марку, – на землю сходит мессия, тот, кто рушит старое и возводит на руинах новое. В вашей любви к сестре нет ничего постыдного. Если Бог проповедует любовь, то он не отвернется от вас. Кто знает, может, вы и есть тот, кто будет нести весть перемен.

Эти его речи в конце концов дошли до ректора, и Тобину пришлось покинуть Мертон. Прощаясь, он сказал, что своим уходом дает возможность студентам учиться дальше и искренне желает Клубу Дуралеев жить прежней жизнью, его семье не ведать причин изгнания, а воюющим с ложью жить свободно и побеждать, ибо весь удар он счастлив взять на себя.

Пораженный этим жестом, Марк винил себя в его сборах, он пребывал в дикой агонии, глядя, как Тобин собирает книги в свой скромный саквояж, он не хотел терять обретенного брата. Ему не подобало идти на такие жертвы, он ведь даже не являлся студентом Мертона!