– Не нужно ходить к начальнице, – небрежно бросила она. – Тем более что личное дело Данилова в архиве, а не у нее в кабинете. Да и в личном деле разве такое пишут? Анамнез хранится у докторов. Подсмотрела я уже у папеньки в бумагах. У Данилова еще в Швейцарии, где он девять лет лечился, диагностировали синдром Лорена – Леви.
– О господи, и что это? – сморщила нос Полина, которая не любила Дашу, но прямо никогда ей не смела показать своих чувств.
– Это гипофизарный нанизм, другими словами, карликовость, – самодовольно провозгласила та. Она полностью развернулась к Соне и ее соседке и по-хозяйски, царственно опустила локоть на раскрытый Полинин учебник литературы. – Но он не похож на обычного карлика. Тело пропорционально, даром что ростом не вышел. Это редкая форма карликовости. Я поискала работу французского ученого Франсуа Лорена – все так и есть. В анамнезе нашего историка папенька тоже написал: синдром Лорена.
Обе девочки ахнули:
– Ты что, видела его… историю болезни?
– Я ее, можно сказать, сама составляла. Если бы папенька Данилова пригодным не объявил, его бы не взяли в штат гимназии. Папенька его полностью обследовал, как оно полагается, я за ним записывала. Экземпляр прелюбопытный.
– Проныра! – восхищенно просияла Соня.
– Люди с синдромом Лорена, – продолжала Даша, довольная тем, что смогла произвести впечатление на девочек, – невысокого роста, тщедушные, с тонкими ручками и ножками, недоразвитыми вторичными половыми признаками…
– Фу, – надула губы Полина.
– Чего «фу»? Это значит – ни бороды, ни усов, как у отца Анисима, ему не видать. А ты что подумала? Но и там у него… – Даша многозначительно опустила взгляд к парте, – все очень плохо.
– А отчего это вышло? – Соня поспешила отвлечь рассказчицу от излишеств в медицинских подробностях, чувствуя, как предательски вспыхнули скулы. Даша часто могла рубануть каким-нибудь термином так, что всем сразу делалось неловко.
– Есть под нашими черепушками отдел мозга – гипофиз. Порой там с самого детства вырастает опухоль, которая съедает все соки, должные пойти на пользу роста.
Соня жалостливо вздернула бровями, Полина всплеснула руками. В мысли ворвалось непрошеное воспоминание о вчерашнем вечере, об одиноко горевшем окне в углу башенки, о холодном и темном доме, о грязном крыльце и заросшем саде. Вот несчастье-то: родных потерял, хотят убить, одинок и болен… неизлечимо. Сердце пропустило еще одно впечатление, помимо сострадания, названия сему впечатлению Соня подобрать не могла. Оно становилось невыразимо большим, уже выросло до размеров настоящего чувства и теперь распирало ребра.
Тут Полину позвали с соседнего ряда, она развернулась к парте, стоящей слева, а Соня схватила за локоть Дашу, вызывавшую больше доверия, чем легкомысленная Полина, и потянула к себе, кивком попросив наклониться.
– Я вчера была у него дома, – тихим, заговорщическим шепотом заявила она. – Думала, получится вызволить дневник.
Глаза Даши потемнели от любопытства.
– Он там один, дом запущен… Я зашла и в темноте… напоролась на кого-то с оружием… к нему вот так запросто можно войти… он и дверей не запирает… Напугала вора, вор бежал… Никогда не думала, что буду так жалеть Данилова, – сбивчиво говорила Соня. – Неужели до него совсем никому нет дела?
Даша почесала карандашом за ухом и восхищенно заметила, прищелкнув языком:
– Ты была у него дома? Смело.
Тут вошла Алевтина Сергеевна, и пришлось вернуться к одам Ломоносова.
История шла третьим уроком. Соня отгоняла тяжелые думы о Григории Львовиче. А если он и вовсе не явится в гимназию? А если вернулся потревоженный вторжением Сони вор-убийца, застрелил Данилова, а в доме на Господской уже давно полиция обыск делает? Или лежит учитель мертвый и никто его не хватился?
Соня шла в естественно-исторический кабинет, судорожно прижимая учебники к черному фартуку, страшась не увидеть сегодня историка.
Все-таки это невероятно бессердечно, бездушно вот так не обращать внимания на страдания своего коллеги. Почему его никто не проведает? Почему не заставят убрать дом?
Но, к Сониному облегчению и немалому удивлению, Данилов сидел за кафедрой в своей тщательно отутюженной и застегнутой до самого горла тужурке и увлеченно перебирал табели. Девочки заходили в класс, здоровались, рассаживались. Соня, проходя мимо, замедлила шаг. Перво-наперво она оглядела кафедру учителя, а следом его лицо. На кафедре нигде не было ее дневничка, а в лице Григория Львовича – ни тени гнева или следа какого-то жуткого переживания, вроде тех, что остаются после встречи с убийцами. Стало быть, вор вчера не вернулся.
Прозвенел звонок, все расселись, но шум, по обыкновению, не утих.
Данилов поднялся, принялся призывать к порядку своим тихим и беспомощным голосом: «Внимания! Прошу тишины и внимания!» Никто, разумеется, не обратил на него никакого внимания.
Кроме Сони.
Теперь она не могла равнодушно взирать на его несмелые преподавательские потуги, с тревогой смотрела в лицо. Григорий Львович перехватил этот тревожный взгляд и, наверное, расценил его как беспокойство за отнятый дневничок.
– Я отдам его сразу после экзамена, – отрезал он, чуть наклонив голову.
В сердце Сони всколыхнулось пламя ярости. Что?! Это ведь не ранее чем через три недели!
Данилов развернулся на каблуках и, одернув полы тужурки, двинулся к доске. Четверть часа под общую возню, вскрики, хихиканье и щебетание он писал что-то мелом. Соня молча записывала: это была экзаменационная программа. К экзамену теперь следует отнестись серьезней.
Закончив, учитель вернулся к кафедре, стал шарить руками поверх бумаг и табелей, что-то ища, потом сдвинул брови. Соня продолжала следить за Даниловым из-под плеча Даши, неизменно восседавшей перед ней. Он полез в портфель и замер с запущенной в него рукой. Его лицо окаменело, медленно стала сходить краска со скул, глаза сделались большими и прозрачными. Соня никогда не видела его с таким лицом. Это было лицо человека, приговоренного к эшафоту. Не удивление, не страх, но неизбежность, горечь и смирение читались в нем. А еще какое-то дикое торжество. Соня могла поклясться, что если он не разразится сейчас диким хохотом, то самое меньшее поднимет на кого-нибудь указку, выпростанную из своего портфеля, как шпагу из ножен.
Он стоял так минуту. Никто, кроме Сони, не замечал странного выражения лица учителя. Он будто попал рукой в ведро с водой, которая вмиг превратилась в лед, или в его сумке оказался аллигатор, сжавший его кисть челюстями.
Медленно портфель стал соскальзывать с руки Данилова, как большая варежка, пока не обнаружилось, что он сжимает револьвер. Да, самый настоящий револьвер. И не какой-нибудь, а русский «смит-вессон», которым были вооружены все военные и полицейские чины России. Соня хорошо это знала, поэтому в своей миниатюре про самоубийство учителя истории указала именно эту марку огнестрельного оружия.
Дальше все пошло как во сне, а точнее, как по написанному… в треклятом дневничке.
Он стал тянуть оружие вверх, и один за другим гасли девичьи голоса. Ненужный портфель скатился с кафедры. Веером до первого ряда парт легли тетради, брошюры, бювар, брякнули об пол стальные перья.
Стискивая челюсти и сильно сжав револьвер с двух концов, он стал разглядывать его. Потом поднял глаза на замерших в немом ужасе девушек, неумело преломил ствол и высыпал на кафедру шесть патронов. Те высыпались на разложенные табели, два гулко ухнули прямо на пол и в звенящей всеобщим страхом тишине покатились под парты к ногам учениц.
Он поймал ладонью четыре оставшихся, застыл, держа в одной руке револьвер, другую – прижимал к кафедре, будто пойманного зверька удерживал.
А потом принялся вкладывать патроны обратно в гнезда. Один за другим, как гасли голоса учениц, Григорий Львович вкладывал патроны в барабан, в конце, щелкнув, распрямил ствол.
Он смотрел не на девушек, боявшихся пошевелиться и наверняка вообразивших, что безумец начнет палить по ним, он смотрел сквозь заднюю стену, увешанную картами, историческими схемами и портретами греческих философов, писанных углем. В глазах застыло прежнее выражение горькой неизбежности, рот перекосило, в лице появилась совершенно новая для него гримаса: уголки губ сползли вниз, подбородок был поджат и дрожал.
Сейчас стрельнет, сейчас пальнет.
Рука поднималась все выше, ствол тянулся к виску, будто это самая гармоничная и естественная на свете пара – висок и дуло револьвера. И непременно, когда оба эти предмета находятся рядом, их необходимо приставить один к другому – таков закон природы.
Но дуло остановилось на уровне скулы. В мыслях не дышавшей от ужаса Сони мелькнуло предположение, что учитель намерен прострелить себе сонную артерию. Тотчас отозвался внутренний Дюпен, похваливший за удачную мысль, ведь, пробив сонную артерию, умереть проще, чем стрелять в височную кость. Даша бы непременно присоединилась к мнению Сониного Дюпена.
Пальцы Данилова ослабли, ствол «смит-вессона» стал опускаться.
Данилов положил револьвер поверх табелей. Сел на край стула, опустив руки на колени, как гимназист, и несколько минут приходил в себя, шумно дыша и хлопая ресницами. Краска на лицо возвращалась пятнами, яркими, как цветы гибискуса, на висках выступили капельки пота. Он был похож на перепуганную девицу, и нипочем не скажешь, что минуту назад на девушек смотрел мужчина, решительно настроенный пустить себе пулю в висок. Его лицо изменилось на какое-то время до неузнаваемости, будто телом овладел дух Наполеона Бонапарта, узника острова Святой Елены, или Ганнибала, готового вести войска в наступление. И Соня почему-то обрадовалась, подумав, что глубоко-глубоко внутри учителя запрятан сильный духом герой, ловко прячущийся под маской труса и недотепы, ощутила приятную радость за большую победу человека, переставшего быть чужим.
А сейчас он сидит и в недоумении хлопает ресницами, скорее всего, тоже удивляясь своей новой ипостаси.