– Я буду читать сам, – сказал Данилов. Кажется, сердце учителя начало костенеть, он уже не бледнел, не ронял слезы, не трясся в истерике. Он встал и принял записи из рук Сони, прошептав тихо:
– Простите, что приходится делить со мной весь этот ужас, – и сел обратно.
Даша вернулась с бокалом, Соня чуть пригубила воды, ощутив, что больше проглотить не в силах. Эта сцена будет теперь вечно преследовать ее в снах. Несчастный отец Данилова, страдающий в заключении, вынужденный жить в стенах тюрьмы, где рядом гниет и разлагается тело его возлюбленной, бедная мать Гриши, погибшая в таких нечеловеческих муках! Она прожила несколько месяцев, прикованная к стене теми кольцами в подвале, которые Соня сегодня рассматривала и к которым прикасалась.
– Данилов, – позвал из своего дальнего угла Бриедис, сидевший далее всех, в том кресле у окна; ширму убрали к стене. – Вы знали, что у вас был брат… точнее, дядя, родившийся в году эдак в 1856-м?
– Да, знал. От меня не скрывали. Родился в 1856-м, умер в лечебнице в 1861-м.
– Вы уверены?
– Раз в два года до того, как я поступил в Москву, мы ездили с родителями на его могилу, расположенную на кладбище у лечебницы. Его звали Григорием Львовичем Даниловым. – Гриша перевел дыхание. – Как и меня.
– А вам не приходило в голову, что ваш дядя остался жив?
– Это невозможно! – Данилов выпрямился.
– Представьте на минуту, что он выжил… Отчего, кстати, он… эм-м… умер?
– Не то корь, не то скарлатина.
– Или лепра! Марк заявляет, его выкинули. Как это «выкинули»? Куда?
Данилов опустил глаза к страницам дневника.
– Мне все не дает покоя Сильченко с его историческими курсами, – продолжал Арсений. – Что, если ребенок выжил, вернулся в Россию в двенадцатилетнем возрасте, нашел отца и предъявил ему претензии? Что, если Лев Всеволодович поместил его к этому Сильченко, отчислял деньги по видом «курсов» на содержание в течение восьми лет? Он вырос и стал… Исидором Тобином.
– Это невозможно, – одними губами прошептал Данилов.
– Лев Всеволодович, чтобы не дать правде о том, что он при жизни похоронил первенца, просочиться наружу, жертвует детьми, потакая их капризам, смотрит на их венчание сквозь пальцы. После отдает замуж дочь за человека, который тоже приходится ему сыном. И опять – только затем, чтобы он молчал.
– Нет, – процедил Данилов.
– А Тобин губит Даниловых одного за другим. Красивая месть.
– Арсений Эдгарович, прошу вас, давайте вернемся к чтению, – отрезал Гриша. – И без этих ваших гипотез тошно.
Соня, а вместе с ней и Даша строго воззрились на пристава. Тот сидел в своем глубоком белом кресле неподвижно, и на его лице, вопреки ожиданиям девушек, не играла торжествующая усмешка. Он поджал губы, упрямо смотрел перед собой, безмолвием давая понять, что соглашается, взглядом – что ненадолго, что еще вернется к этому вопросу.
– «17 июля 1890 года, – начал читать Гриша, голосом, который ему приходилось удерживать от дрожи силой сжатых кулаков. – Я принял решение умереть. Я не выйду из этой части своей камеры. Мои записи я спрячу под камнем. Пусть Бог пошлет добрых людей, чтобы они перезахоронили наши тела по православным законам на кладбище в Митавском форштадте, что неподалеку от нашей фабрики.
3 сент. 1890 г. Неделю назад он спустился ко мне. Я не помнил себя, был слаб, лежал в холодном сыром углу, вдыхая запахи плесени и смерти, и ждал своего последнего часа. Он сел рядом, поднял меня, усадил, обнял. Его слова в голове горят красными огненными буквами: «Тебе больно? Ты страдаешь? Ты был глух ко мне, слеп. Что ты наделал, Марк?»
Отчего он так говорил?
4 сент. Он сам принес еду, молит меня, чтобы я жил.
«Как мне жить теперь? – спрашиваю. – Того, что ты сотворил, нельзя ни простить, ни вырвать из памяти». «Есть будешь, я ее похороню», – говорит он.
7 сент. 1890 г. Они наконец ее вынесли. Хочу смерти. Хочу быстрее умереть.
15 сент. Он грозится выбросить ее кости на развалины. Обещает вернуть мне стол, стул и кровать, если перестану протестовать.
17 сент. Она должна быть похоронена.
19 сент. Он приходил. Сидел рядом, вытирал платком слезы с моего лица. Не могу занести слова, какие он говорил, рука не поворачивается, гадко это и грязно. О чувствах, о нежности, любви не может знать человек, позволивший ей умереть в цепях.
24 сент. Сегодня хоронили останки Евы. Она провела в оковах почти год. Неужели отец Николай не спросил, почему Тобин хоронит ее так далеко после смерти и в таком состоянии? Ее тело застыло с поднятыми руками, которые невозможно было согнуть и уложить на грудь. Тобин сказал, пришлось ломать кости, крошки ссыпать в гроб. Что сказали на это маменька и отец?
25 сент. Утопился батюшка Николай.
1 окт. 1890 г. Это, однако, новость! У Тобина лепра. А он на меня наговорил. Показал свои язвы… уродливые. Отец Николай утопился после того, как Тобин обнял его, благодаря за все. А потом показал ужасный нарыв на шее. Это было нарочно им сделано! Нарочно! Священник увидел язву и, конечно же, спросил, от чего такое. Тобин прямо и сказал, что проказа. Отец Николай и без того взял на себя наше с Евой венчание. Хоронил ее… такой. Знал небось и тайну ее погибели. А нынче и вовсе наложил на себя руки. Какое мучение знать, что это я повинен в стольких несчастьях. Папенька был прав, из этого чувства не вышло ничего доброго. Нас прокляли ангелы небесные. Нельзя было любить сестру. Но чувство жгло мне сердце, оно и теперь жжет. А она в земле. Но, слава Богу, хоть не в этой камере, не здесь, не в кандалах.
13 окт. 1890 г. Сегодня истекает мой срок. Я буду настаивать, чтобы он выпустил.
26 окт. 1890 г. Он только ушел. Столько дней я не мог достать своих бумаг. Все это время он был со мной. Объявил, что проведет остаток дней, разделяя мое заточение. Мы спали на холодном полу, согревая друг друга, он разделял со мной мою скромную трапезу. Он очень горюет, что повел себя так с Евой. Он был зол. Болезнь эта съедает его разум, он не помнит, что творит. Он просил рассказать, что говорила Ева перед смертью, а когда я сказал, что ничего, – разрыдался. Он не помнит, что между ними произошло! Проплакал все эти две недели на моем плече. Ждет возвращения отца Василия, чтобы покаяться. Хочет принять православную веру. Тобин все это время был англиканской веры.
2 нояб. 1890 г. Жду вестей. Вернулся ли отец Василий? Что делать, не знаю. Ведь больше нет смысла в моем заточении. Тобин внял моим мольбам и вернулся к Эв, заботится о ней. Гриша по-прежнему у родителей, учится в гимназии. По всему видимому, они не знают, как умерла Ева. Тобин сказал им, что та тоже оказалась больна лепрой.
11 нояб. Опять провели несколько дней в разговорах. Он поведал свою историю. Он был болен с детства. А когда вдруг доктора сказали его матери, что белые пятна, возникшие на сгибах локтей и под коленками, – это признак страшной неизлечимой болезни, проказы, он бежал из дому. Скитался. Страшно подумать, бедный, напуганный. Потом оказался в Уилтшире. И всю жизнь боялся попасть в лепрозорий. Вот почему, когда нужно было объяснить родителям, почему я пошел против их воли, он сказал, что я почти при смерти, это лепра, и мой рассудок помутнен, что я не ведаю, что творю. Само у него так вырвалось.
2 янв. 1891 г. Я так редко возвращаюсь к своим записям. Но чаще я просто не могу упомнить, куда их прячу. Надо сделать пометки на камнях. Тобин бывает здесь почти ежедневно. Мне вернули мою кровать, одеяла, теплую одежду и книги. В углу стоит жаровня.
7 янв. 1891 г. Сегодня между нами произошла большая ссора, и я как дурак вызвал его на дуэль, бросив в него перчаткой. Он был очень обижен и с серьезным лицом сказал, что дуэль будет. Придет время, и она будет.
10 янв. 1891 г. Я приготовился сделать длинную запись и написать обо всех впечатлениях, что терзают меня. Моя рука до сих пор дрожит. Сегодня я целовал мужчину. Тобина. Долго, страстно, как не целовал ни одну женщину, как никогда не целовал Еву. Я не знаю, как это произошло. Но здесь я страшно одинок, и сейчас мне кажется, что уже схожу с ума. Но тогда это было высшее счастье, это были часы невыразимого блаженства. Кроме него, у меня никого не осталось. Он и я – мы оба больны, он и я – жалки. Он заслуживает прощения и любви, я – забвения и одиночества. С таким воодушевлением он рассказывает о нашем общем дитя, об Эв. Говорит, она растет большой умницей. Знать бы, как там теперь Гриша.
Иные дни бегут, сливаясь в недели и месяцы, и я их не замечаю. Но сегодняшние сутки тянулись, как целый год. До сих пор лицо пылает и дрожат руки от вчерашнего.
17 мар. 1891 г. Эта зима прошла быстро. Если бы не Тобин, то мне пришлось бы вновь мерзнуть.
18 сент. Я спрашиваю себя, зачем я здесь? Чего я жду? Я совсем позабыл о Еве, прошла годовщина ее смерти, а я только вспомнил. Мы говорили о моей свободе, обсуждая преимущества затворничества. Тобин слушал мои откровения, вдруг встал и распахнул двери темницы. Он тенью отступил от порога и опустил голову. «Ты волен идти», – сколько горечи было в его словах! Я запишу их все, ибо в память врезалось каждое слово кровавым росчерком. Тот, кто найдет эти бумаги, он должен знать этого человека, ибо, прежде чем судить, нужно знать все. «Ты волен идти, – сказал он, – и если ты можешь простить мне эти семь отнятых лет, прости, я… Я отнял жизнь твоей сестры из ревности! Я чудовище… я наказан вполне и несу свой крест с детства. Но эти семь лет были лучшими в моей жизни, хоть я и удерживал тебя рядом силой, не понимая, что этим причиняю страдания, они были лучшими, ради них стоило родиться на свалке и пронести проказу через всю жизнь. Эти семь лет впервые в жизни я не был одинок. Прости мне мою слабость, прости, что я не смог найти лучшую причину удержать тебя, чем эти замок и дверь. Отчаяние – плохой советчик. Прости мне мою любовь. И иди уже, убирайся! Оставь меня здесь, приведи полицию, хоть всю армию города. Пусть меня судят».