– Зачем вы здесь?
– Мальчик мой. – Данилова передернуло, ведь тот и говорил как Сильвер. – Я не желаю вам зла. Я никому и никогда не желал зла, мальчик мой, но болезнь иногда будто живет своей жизнью. А я просыпаюсь и обнаруживаю себя уже не тем, кем засыпал.
Данилов левой рукой потянулся к стоящей между ними Еве и увел ее за спину.
– Уходите, – выдавил он. Как назло, патетические слова все повылетали из головы. Ева вцепилась тонкими пальчиками в локоть Гриши и дрожала.
– Я знал твоего настоящего отца, Гриша. Я мог бы… тебе о нем многое рассказать. Мы были большими друзьями, он называл меня братом… совсем не зная, что так оно было в самом деле. Как же ты на него похож!
Данилов стиснул челюсти, рот скривила гримаса отвращения. Нет, не похож! Гриша будет биться, будет сражаться саблей, зубами, когтями. Он не такой, как Марк, он умрет, если будет побежден.
– Я и так все знаю.
– О нет… Никто не может знать того, через что я прошел. Я был отвержен собственной матерью, оставлен на кормление волкам в горах Швейцарии, больной лепрой ребенок. Мальчик мой, опусти же свою саблю, сядь. Я тот, на могиле которого начертаны лживые 1856–1861. Я не умер, я сражался за свою жизнь, как мог, и приехал с миром, я привез тебе твою сестру. Я не желаю никому зла.
Данилов в недоумении послушался и опустил саблю, воззрившись на застывшее в дверях черное чудовище, с мольбой протягивающее руки. Сознание пронзила мысль, что перед ним сам дьявол.
– Эвелин, – обратился тот к девочке по-английски, – скажи же своему брату, что меня нечего бояться. Скажи ему, что твой дядя никого не тронет, – а потом продолжил по-русски: – Сегодня я поведал ей правду. Чтобы спасти ее мать от позора, под вымышленным именем Тобина я вступил с той в формальный брак, а ее саму удочерил. Во спасение, ибо Марк не ведал, что творил.
Девочка задрожала. Данилов, протрезвев от ошеломляющей новости, доказывающей, что Бриедис в своих умозаключениях оказался прав, взял ее руку и обнажил запястье.
– Кто это сделал?
– Марк! Марк, не я, клянусь всем сердцем. Лепра – ужасная гидра, поселяющаяся в жилах, под кожей, в мозгу, она сама ведет руку заболевшего. Марк был истинным рыцарем, преисполненным высоких идеалов, но стал убивать и калечить, ведомый демонами недуга.
– Значит, вы и за собой признаете, что убивали и калечили?
– Я болен уже много лет и не всегда был в ответе за то, что делал. Но я выживал как мог. Я знал о своей двуличной сущности. Я старался нанимать честных людей, которые помогали бы мне вести сношение с внешним миром, – врачи, полицейские чиновники, которых командировали следить за моим домом. После случившегося Сосны были объектом пристального внимания полиции. С этой Болгарией… я даже добился аудиенции императрицы. – Тобин опять вздохнул, будто переводил дыхание. – Это величайшей души женщина, истинная государыня – искренняя и бескорыстная – проявила такое живое участие к Марку. А он хотел видеть ее лицо, пораженное язвами проказы…
Гриша наблюдал его сокрушенное выражение лица и молча ждал продолжения, не замечая, как попадает под влияние его тона каявшегося грешника. С одной стороны, открылась страшная правда о выжившем первенце, с другой – имелись дневники Марка, в которых освещались иные грани этой странной, страшной и запутанной истории.
– Я им доверял больше, чем себе, они были здоровы, я – нет. Но алчность людей, почуявших большое состояние, не знает границ. Меня обкрадывали. Я понимал это, когда пошел на сделку и продал кое-что из приданого Евы. Я должен был поступить так, я не видел смысла, почему рабочие заводов должны были терять места, голодать, пока производство стоит, только потому, что я не в силах заниматься делами. Я в этом полный профан. Простите меня, Гриша, не уберег этой части наследства вашего и Эв. Я пытался что-то сделать, но что может старый больной человек? Я поздно выяснил, каким отчаянным негодяем был Гурко, он творил зло под маской Ворона, которую я носил только дома, чтобы не напугать маленькую Эв своим уродством. Клюв в маске нужен вовсе не для устрашения, а чтобы можно было дышать… Знал бы ты, как непросто все время ее носить.
– Гурко творил зло по вашему распоряжению, – тихо парировал Гриша.
– Зачем вы так думаете, мальчик мой? Ну посмотри на меня, посмотри. Перед тобой калека, который не способен пройти и версты, не запыхавшись. Мои руки и ноги слабы. Я забыл свои обиды и столько сделал ради твоего отца, я жил лишь его биением сердца. И пришел просить племянников о простой человеческой заботе. Нас трое осталось – последних в роду Даниловых. Гриша, ты жил в одиночестве два года, больше? Неужели ты не понял, что худшее, на что можно обречь человека, – это оставить его умирать одного? Поедемте с вами куда-нибудь в далекие края, в Австралию… Я мечтаю увидеть, какими бывают восходы и закаты на той половине полушария. Приобретем землю, денег хватит, чтобы скупить полконтинента. И никто не помешает нашему общему счастью.
На мгновение задумавшись, Гриша допустил мысль, что версия с выжившим первенцем была для этого чудовища прекрасной легендой, делавшей его не только наследником состояния, но и жертвой обстоятельств, которую оправдает какой угодно суд, любые присяжные. Он врал мастерски, великолепно. Но врал, не зная ничего о дневниках отца.
– Ваши слова заставляют меня в душе смеяться. – Данилов поднял саблю. – Я смеюсь над вашей ложью, Тобин. Вы говорите так, словно вы – ангел небесный, а я – распоследний на земле идиот. Мы читали дневники Марка, вы его изничтожили, вы убили мою мать.
Тобин изменился в лице.
– Мой отец все же, пусть и сквозь время и собственную смерть, нанес вам удар. Он сумел сохранить хронику своей жизни в подвале на тетрадных листках, исписанных единственным карандашом, грифель которого прослужил ему шестнадцать лет. Семьдесят страниц правды! И она сейчас уже прибыла в Ригу, может, уже лежит на столе начальника Рижской полиции.
– Какие… о господь бог мой, дневники? – проронил тот, совершенно сбитый с толку, голосом, в котором напрочь исчезло прежнее надрывное страдание.
Гриша перенес саблю из одной руки в другую, принявшись разминать отекшее запястье. И это движение не осталось незамеченным Тобином. В его глазах проскользнул быстрый, как молния, математический расчет, он мерил в уме комнату, представляя, сколько времени займет добраться до вооруженного саблей Данилова, прикидывал угол удара. Гриша видел это так ясно, словно Тобин произносил свои будущие действия вслух.
– Боже мой… Гурко со своим начальником, который уничтожил все свидетельства венчания ваших родителей, он это сделал? Но когда? Ох, Гриша, вы не понимаете всего коварства русских чиновников, такого неприкрытого цинизма я не видел прежде нигде. Они готовы уничтожать документы и фабриковать новые. Никаких дневников нет и не может быть…
Арсений говорил ведь, что рукопись могут посчитать фальшивкой. Тогда Грише эти слова показались нелепицей. Кому придет на ум дневник, написанный с таким неподдельным отчаянием, назвать подделкой? И будто в подтверждение этих мыслей, Тобин продолжил:
– Бриедиса сын такой же, пешка в этой полицейской партии, он готов на все, чтобы выслужиться перед отцом. Верно, с его руки и были писаны эти какие-то дневники.
– Если бы вы пробыли в подвале пять лет, как утверждаете, то знать Арсения Бриедиса хорошенько никак не можете. Он в должности участкового пристава только два года.
– Ты что же… смеешь не верить мне! – С перекошенным ненавистью лицом разоблаченный негодяй подался вперед. – Верить каким-то тетрадным листкам, но не человеку, у которого ты украл имя, дом, любовь матери, опеку отца, сострадание близких. Не верить мне, больному и покинутому, выросшему на свалке, выброшенному, как старое поношенное пальто!
Данилов отшатнулся.
– Так слушай же, сучье дитя. Меня бросили в лечебнице, и даже не в ней, а на задворках, перепоручив какому-то негодяю, за деньги согласному кидать хлебные корки больному ребенку. Кому нужен прокаженный! Все из-за этих пятен, из-за того, что доктор сказал маменьке, что у ее дитя проказа. Но мои страдания были столь велики, что даже лепра – творение дьявола – отступила. Я жил как волчонок, как животное. Может, чистый воздух Альп совершил чудо. В двенадцать я был почти здоров, мои язвы легко можно было скрыть под одеждой. И я надеялся, что смогу уговорить маменьку принять меня обратно, отправился просить ее любви и тепла. Готов был жить в отдалении, но лишь изредка видеть ее лицо и улыбку. Представь себе, Гриша, прокаженные тоже нуждаются в тепле.
Меня и на порог не пустили, их не обрадовал мой здоровый и цветущий вид. Они отказались от сына и назад его не пожелали принять. Любовь мне дарила не мать, а шлюха, чье сердце было больше, чем у Богородицы. Братом мне был не твой Марк, благородный узник, а продажный полицейский чиновник. Отцом – не всесильный Лев Данилов, промышленник и меценат, а подслеповатый учитель словесности, который знал и о лепре, невинная душа, и о моих подложных документах, растивший меня с той же заботой, как если бы растил родного сына. Сколько у меня было имен! Мог себе позволить – за молчание мне неплохо платили. Платили, как грязному шантажисту, обещали даже Мертон, лишь бы я уехал, отвязался наконец. Я прибыл в Англию одновременно с Марком, наблюдая за ним издали, радовался его поступлению в Оксфорд как собственному. Я видел его входящим и выходящим из ворот колледжа, я ждал, когда же решится и мой вопрос. Работал в библиотеке и все ждал. Но меня удобным образом забыли. Тогда-то во мне и иссякло все человеческое. Григорий Данилов умер во второй раз. И родился демон, имя ему Исидор Тобин. И будь проклят этот мир, если не сам Дьявол сыграл моими руками эту сюиту мести, в которой не хватает лишь двух сцен. Сцен погибели последних отпрысков проклятой семейки.
С перекошенным лицом он тотчас был подле Гриши. Такой скорости передвижения от больного проказой тот и не ожидал. Данилов всего-то и успел, что оттолкнуть Еву назад и крикнуть ей по-английски, чтобы забиралась под стол. С ужасом понимая, что с саблей управляться не одно и то же, что с рапирой, он заметался. Сабля оказалась тяжелой, баланс лезвия находился ближе к эфесу. Ему захотелось обхватить ее обеими руками, как меч, но это было бы нелепо. Запястье начинало уставать, застарелый перелом запульсировал болью.