отражают характеры своих создателей.
Спустя пятнадцать лет Нохем вернулся в Нешаву. Сереле вновь начала носить одежды замужней женщины. Загадочное поведение Нохема, из-за которого в Бялогуре он прослыл грешником, в Нешаве вскоре завоевало ему репутацию святого. «Не поймешь его, — недоумевал ребе Мейлех». Не будучи ни святым, ни грешником, Нохем оставался ко всему безучастным, что, однако, лишь разжигало религиозный пыл его сторонников, которые уже начали говорить о нем как о следующем нешавском ребе. Уже в который раз другие люди планировали за Нохема его будущее. Но во время великого празднования Рошашоне обе его ипостаси встретились лицом к лицу. Реб Шахне, даян[93] из Бялогуры, опознал его как Йоше-телка. Пророческий крик реб Шахне прозвучал как эхо реальных событий: «Люди! Нешавский двор горит огнем! Йоше-телок живет с дочерью ребе!» Огонь, разожженный Малкеле, еще не догорел, и реб Шахне, горящему пророческим жаром, было суждено довершить ее месть: «…он баламутил еврейские города и местечки, разжигал пламя гнева, вражды и тревоги». Бялогурский даян писал письма и ходил по домам, пока не добился раввинского суда. Но кем же был подсудимый, Нохемом или Йоше? Этот вопрос разделил целые семьи не хуже гражданской войны между партиями «Бублик-с-Дыркой» и «Бублик-без-Дырки» в фельетоне Ташрака.
Люди прекратили изучать Тору, торговать, работать и даже молиться <…> Объявляли бойкот, расторгали помолвки. Отец принуждал замужнюю дочь развестись с мужем, если тот был врагом ребе, которого почитал тесть… Никто не покупал у «врага» вино для кидуша — ведь оно было таким же трефным, как и вино гоев.
Когда в какой-то момент дело дошло до кровавых беспорядков, гражданские власти заставили раввинат перейти к решительным действиям, и официально назначенные раввины воспользовались этой возможностью, чтобы нанести удар по неквалифицированным хасидским конкурентам. Семьдесят раввинов — «по числу раввинов Синедриона»[94] — подписали прокламацию, в которой призывали ребе Мейлеха из Нешавы предстать перед Судом священного закона по делу его зятя. У ребе Мейлеха не оставалось другого выхода, кроме как подчиниться, пусть даже рискуя своим авторитетом. Это была еще одна великая битва миснагедов и хасидов, извечный спор между Башевой и Пинхосом-Мендлом. Цивья настойчиво называла ответчика своим мужем Йоше, а Сереле утверждала, что это ее муж Нохем, и судебное разбирательство двигалось то в одном, то в другом направлении. Подсудимый вспомнил все свои предыдущие ипостаси, вспомнил свадьбу с Сереле и заученное толкование Торы, которое произнес тогда, — и повторил его снова «отрешенным, как будто загробным голосом». Нохем все еще ждал, когда же ему скажут, кто он такой. В конце концов, лиженский цадик нашел ответ — который, по сути, представлял собой одну из давних шизофренических фантазий самого Нохема.
Праведник задрожал.
— Подсудимый, — сказал он, — кто ты такой?
— Не знаю.
— А я знаю, — ответил праведник, — ты гилгул!
По бесмедрешу пробежала волна трепета.
— Да, да, — продолжал он, дрожа всем телом и глядя пронзительным взором в большие черные глаза подсудимого, — ты скитаешься повсюду, затеваешь каверзы и сам не знаешь, что творишь.
Люди окаменели. От ужаса у всех отнялся язык.
Лишь лиженский праведник все говорил и говорил:
— Ты и Нохем, и Йоше, и ученый, и невежда, ты внезапно появляешься в городах и внезапно исчезаешь, шатаешься по кладбищам, бродишь по полям ночью; ты приносишь с собой несчастье, мор, пугаешь людей на кладбище, вступаешь в брак, пропадаешь и возвращаешься; в твоей жизни, в твоих поступках нет никакого смысла, ибо ты блуждаешь в мире хаоса!
Поистине шедевр в жанре ложных толкований. Но и его хватило, чтобы убедить аудиторию. От Нохема же требовалось только одно: опровергнуть сказанное. Однако он молчал. «Нохем!» — из последних сил прокряхтел ребе Мейлех и упал. Это было его последнее слово. Правление ребе Мейлеха подошло к концу, и отныне двор, над которым он царствовал, будут делить между собой его враждующие сыновья. А Нохем отправился «по миру»: не как Нохем, и не как Йоше, а как никто. Теперь он наконец принадлежал самому себе.
Роман Башевиса «Поместье» заканчивается словами: «Родные пошли на почту телеграфировать всем еврейским общинам, что скончался реб Йойхенен, маршиновский ребе»[95]. Это означало конец эпохи, уход последнего святого. В отличие от Йойхенена, ребе Мейлех был далек от святости, но и его уход становится важной вехой в романе Иешуа. «Люди прибывали на поездах, на телегах, пешком — все спешили на похороны реб Мейлеха, нешавского ребе». С точки зрения Иешуа, его смерть знаменовала конец эпохи суеверий и религиозного гнета. К сожалению, то, что пришло на смену старой эпохе, было ничем не лучше.
В сюжете романа мелькает в некотором смысле провидческий эпизод о том, как в Лемберге помощники учителя, уволенные за то, что «совратили шиксу, служанку… прямо в талмуд-торе»[96], от нечего делать ставят пьесу о похождениях Йоше.
По городам и местечкам ездила актерская труппа, которую составляли бывшие помощники учителя из лембергской талмуд-торы. Они написали и поставили пьесу под названием «Веселая комедия о нешавском цадике, или Йоше-телок и две его жены» <…> Из нешавской истории они сделали комедию на онемеченном идише, написали к ней песни и ставили пьесу в шинках и харчевнях, куда приходят извозчики, слуги и ремесленники. Один играл ребе, другой — Йоше-телка, третий — дочку ребе, а четвертый — шамесову Цивью. Подмастерьям пекаря и извозчикам очень понравилась комедия, и они набросали в тарелку для сбора денег много крейцеров. Это воодушевило актеров, они начали ездить из города в город, из местечка в местечко.
Множество национальных библиотек хранят в своих фондах памятную программку спектакля «Йоше-телок» в постановке Мориса Шварца с кратким содержанием пьесы. Программку написал переводчик Максимилиан Гурвиц специально для англоязычной аудитории Еврейского художественного театра. В буклете напечатаны великолепные фотографии самого Шварца и актеров его труппы в сценических костюмах, а также рецензии и газетные заметки, включая статью в «Форвертс», рассказывающую о предыстории спектакля:
Еще до того, как в газете были опубликованы все главы романа, стали высказываться мнения, что в нем содержится мощный сценический материал. Морис Шварц находился в ту пору в Европе. В театральных и литературных кругах Нью-Йорка поговаривали, что Шварц наверняка вернется с контрактом на инсценировку романа или по крайней мере с соответствующей устной договоренностью. Так и случилось. Как только Шварц услышал об этом романе и прочел несколько фрагментов, он отложил все свои планы на предстоящий сезон и начал готовить пьесу «Йоше-телок», чтобы по возвращении в Художественный театр приступить к ее постановке.
Морис Шварц вернулся не один, а с Иешуа. «Летом 1932 года я впервые ступил на берег Соединенных Штатов, — писал Иешуа. — Я приехал в Нью-Йорк на три месяца в святи с инсценировкой моего романа „Йоше-телок“; Морис Шварц поставил эту пьесу осенью того же года на сцене Еврейского художественного театра»[97]. В формулировке «ступил на берег» слышится отзвук колумбовых открытий. «Он был потрясен Америкой», — говорил Башевис. Америка тоже увлеклась им. Цитируемая выше статья в «Форвертс» заканчивалась следующим:
Сегодняшний вечер и отъезд Зингера завершает замечательную главу в истории идишской литературы и идишского театра <…> За несколько коротких месяцев, которые Зингер провел среди нас в Нью-Йорке, он завоевал дружбу и уважение писательского братства. Огромный успех, славословия и почести, воздаваемые ему, не сделали его высокомерным. На протяжении всего своего пребывания здесь он вел себя с восхитительной скромностью и дружелюбием, что нечасто встречается среди художников в подобных обстоятельствах.
Сам Иешуа, к сожалению, не записал своего мнения по поводу спектакля. Башевис же не обошел его молчанием. «Ох уж этот Морис Шварц», — начал он.
Морис Шварц по натуре был китчевым режиссером и драматургом. Он хотел, чтобы все выглядело как в колоссальной голливудской постановке. Хотя ему никогда не доводилось работать в Голливуде, сам он был голливудским человеком. Поэтому в его спектакле оказалось куда больше дешевых эффектов, чем хотел мой брат[98].
Текст самого Мориса Шварца в вышеупомянутой программке дает некоторое представление о том. что имел в виду Башевис. Шварц описывает сцены пьесы, не присутствующие в романе, среди которых была, например, такая:
Нохем… поддается пламенной страсти Малки, ее великой любви к черноглазому юноше, от которого она хочет родить ребенка и затем умереть. Она поджигает хасидский двор. Она взывает к грому и молниям, умоляя низвергнуть огонь, который поглотит их обоих.
Абрахам Каган не разделял сантиментов Башевиса. Хоть он и заметил, что читавшие книгу зрители «волей-неволей сравнивают пьесу с романом», но все же утверждал, что пьеса «Йоше-телок» «прекрасно написана и поставлена» и что она принадлежит к числу «самых ярких пьес еврейского театра». Более того, спектакль получил лестные рецензии и от идишской, и от англоязычной прессы, и 22 февраля 1933 года Морису Шварцу была присуждена Мемориальная премия рабби Бера Манишевица «За исключительные заслуги», с формулировкой «за выдающийся вклад этого года в деятельность еврейского театра в Америке, спектакль „Йоше-телок“». Возможно, лучше всех передала атмосферу постановки рецензия Брукса Аткинсона, написанная для газеты «Нью-Йорк таймс» и процитированная в сувенирной программке к спектаклю. Сначала он противопоставил «истому и страсть» еврейского театра — «безжизненным» постановкам «англосаксонской сцены».