Дети Шини — страница 47 из 93


Штор на окнах не было. На вешалках в шкафу, дверца которого закрывалась с жутким скрипом и потом с таким же скрипом раскрывалась, висели три классических черных пиджака. Всё вокруг было грязное и пыльное. На голом матрасе кровати валялись три картины, которые мы тоже подобрали с пола, но не нашли куда повесить.


Амелин, устав бестолково ходить и выглядывать в окна, собрал полотна, сел на подоконник возле свечки и стал разглядывать.


— Ты разбираешься в живописи? — в полный голос спросил он.


— Тише. Дверь же открыта.


Он повторил вопрос, но немного приглушеннее.


— Нет. Но мне нравятся Моне и Дега.


— Всё ясно, обычные красивости. А мне нравятся Брейгель и Босх.


— Ничего удивительного. Тебе всё гадости какие-нибудь.


— Это не гадости, а художественное отражение реальной жизни. И не только жизни.


— Я, правда, не понимаю, что может быть хорошего в этих отвратительных, уродливых людях и животных, которых обязательно кто-нибудь мучает или убивает? Неужели тебе приятно на это смотреть?


— А ты думаешь, только цветочки и мельницы кругом? И весь мир наполнен лучезарным сиянием любви и добра? — поинтересовался он с лёгкой издевкой.


— Нет, конечно. Но зло тоже можно красиво изобразить. «Демон» Врубеля, например.


— Который из них? Сидящий, летящий, поверженный?


— Обычный.


— Обычный — сидящий.


— Откуда ты это знаешь?


— Тоня, — я видела, что он поднял голову, наверное, как обычно, укоризненно смотрел. — Откуда люди всё узнают?


А потом вдруг заговорил специально низким шепотом тихо-тихо, едва слышно, так что мне, для того чтобы расслышать, пришлось даже сделать несколько шагов в сторону окна:


  Я тот, которому внимала

  Ты в полуночной тишине,

  Чья мысль душе твоей шептала,

  Чью грусть ты смутно отгадала,

  Чей образ видела во сне.


— Это что?


— Помнится, кто-то меня ещё в незнании английского упрекал, — прокомментировал он своим голосом, и, снова изменив тон, но уже чуть громче, продолжил:


  Я тот, чей взор надежду губит;

  Я тот, кого никто не любит;


— Это Лермонтов, да?


— А ещё кто-то спрашивал, как меня в школе держат.


  Я бич рабов моих земных,

  Я царь познанья и свободы,

  Я враг небес, я зло природы,


— Ну, ладно, хватит уже, — попросила я.


Но он, подняв свечку с подоконника, поднес её снизу к лицу, так что оно зловеще осветилось желтоватым пламенем, и опять заговорил со страдающей интонацией.


  И, видишь, — я у ног твоих!

  Тебе принес я в умиленье


— Всё. Заканчивай.


  Молитву тихую любви,

  Земное первое мученье

  И слезы первые мои.


— Эй, — пришлось взять с кресла подушку и кинуть в него, чтобы перестал.


Подушка чуть было не попала в свечку, но Амелин вовремя отбил, и она упала на кровать.


Затем спрыгнув с подоконника, он полез доставать её, но возвращаться не спешил, вместо этого поднялся на кровати в полный рост и, стоя на прямых ногах, принялся покачиваться на матрасе. Пружины жалобно заскрипели.


— Прикольно. Как на батуте, наверное. Ты прыгала когда-нибудь на батуте? — неподдельная радость в голосе умиляла.


— Нет, не прыгала.


— Я тоже. Говорят, это очень приятно. Физическое ощущение свободы.

Пружины скрипели громко и надоедливо.


— Слезай уже оттуда. Мы зачем сюда вообще пришли?


— Призрака ловить.


— Ну, вот иди и стой здесь.


— Да ты и сама прекрасно справляешься.


— Слушай, ты меня днем уже успел разозлить, но я промолчала. А теперь опять начинаешь.


Пружины продолжали визгливо и ритмично поскрипывать. Похоже он и не собирался прекращать это баловство.


Я схватила другую подушку и швырнула в него. Странным образом, в полутьме, Амелин поймал её и быстро метнул в меня. Подушка пролетела мимо, попав в дверной проем. Я опасливо выглянула, но там никого не было. Только пустой, холодный, длинный, темный, страшный коридор из другого конца которого в любую секунду мог появиться призрак.


Набравшись смелости, я выскочила, подняла её, подбежала к продолжающему раскачиваться на кровати Амелину и хорошенько треснула его этой подушкой.


Он мигом отпрянул назад, подхватил первую подушку, и не больно, но весьма ощутимо ударил меня в ответ прямо по голове. И это было так нагло и вызывающе, что все негодование по поводу его утренних высказываний и дебильного поведения сейчас настойчиво требовало выхода.


Я пихнула его в живот, чтобы столкнуть с кровати, но он громко вскрикнув «ай», лишь согнулся пополам, театрально застонал, рухнул на колени и мгновенно прикрыл голову руками, и тогда я как следует шлепнула его пару раз сверху, а затем оставила в покое и пошла к двери. Однако он всё равно не успокоился, а взял и предательски швырнул свою подушку мне прямо в спину. Я резко развернулась, чтобы ответить, но он быстро отполз назад и соскочил по другую сторону кровати.


— Тоня, — в полный голос, в котором я уловила подавленный смех, заговорил он, — я впечатлен. Ты, оказывается, очень взрывоопасная штучка. А с виду не скажешь.


— Я больше вообще с тобой никуда не пойду, — сквозь зубы прошипела я. — Каждый раз ты всё в глум превращаешь.


— Прости, пожалуйста. Честно. Я больше не буду.


— Ты мне уже это обещал.


— Но ты первая меня ударила.


— Если бы ты сразу послушался меня, не ударила бы.


— А что, за непослушание нужно сразу бить?


— Да, если человек по-другому не понимает.


— Не завидую твоим детям. Ты их, наверное, с утра до вечера лупить будешь.


— Если ты не замолчишь, то лупить я буду тебя. И на этот раз по-настящему.


Он радостно прыснул.


— Звучит заманчиво.


Молниеносно, без предупреждения, я вскочила на кровать и, под визгливые стоны пружин, пробежала к тому краю, где он стоял в проходе между кроватью и стеной.


Однако убегать Амелин не стал, и, только я занесла руку, как он, вместо того, чтобы нападать или защищаться, принялся меня щекотать.


И это был дьявольски коварный и предательский ход. Трусливый и подлый поступок. Ничуть не лучше удара ниже пояса. Потому что, естественно, я выронила подушку, завизжала и, извиваясь и перепрыгивая с ноги на ногу, стала отдирать его пальцы от своих ребер. Не понимаю, почему люди смеются, когда им щекотно, если терпеть щекотку ещё труднее, чем боль.


— А ты, оказывается, тоже неплохо танцуешь, — всхлипывая от смеха и одновременно закашлявшись, выдавил он. — Будешь ещё драться?


— Нет. Нет, — закричала я пронзительным, но тоже смеющимся голосом. — Только отпусти. Умоляю.


Но как только он разжал руки, и я перестала кричать, мы поняли, что в комнате кроме нас ещё кто-то есть.


Я быстро повернулась. В дверном проеме стояла темная недвижная фигура.


От неё веяло напряжением, враждебностью и гневом.


— Хоть бы дверь закрыли, придурки. Мы все не обязаны слушать, как вы тут резвитесь, — Якушин вышел, с такой силой хлопнув дверью, что все, кто, может, до этого и спал, теперь уже точно проснулись.




========== Глава 29 ==========



На другой день он начал воплощать свои угрозы «забить на всё» и «не напрягаться».


Сначала, демонстративно закинув руки за голову, лежал на матрасе в зале, потом, до тех пор, пока не стемнело, сидел у окна, а после, снова лежал и на все вопросы «что случилось?» отвечал только: «устал».


Но долго всё же не выдержал, на следующее утро пошел в гараж и стал возиться с какими-то штуками, однако, кроме этого действительно не делал ничего. Даже снег для воды не носил. А когда дрова снова подошли к концу, Маркову с Герасимовым пришлось самим уламывать его поехать в лес.


И с тех пор, как Якушин впал в это полусонное, овощное состояние, наше существование стало ещё более странным и бестолковым, чем было прежде. Пофигизм, безвременье и первозданный хаос.


Вскоре уже сложно было понять, сколько точно прошло дней. То ли четыре, то ли пять. Мы из-за этого даже иногда спорили. Вначале было сегодня, вчера, позавчера, одиннадцатое января, десятое, девятое, шестое, но постепенно ясность прошлого начала стираться, оставив только «раньше»» и «когда я был маленький».


Время определялось по телефону Якушина и часам в гостиной, но бывало, их стрелка застревала на девяти, так что ориентировались в основном по интенсивности света за окном. Выяснить же длительность нашего пребывания в Капищено можно было, только заглянув в журнал Маркова, где он записывал, сколько осталось еды.


Отдельные мгновения то замирали и существовали сами по себе, то сливались в общий, растянутый до вечности поток. Мы как будто всё время что-то делали и в тоже время ничего не делали.


Каждый день происходило нечто важное и значимое, но в голове надолго не задерживалось, тут же ускользая и растворяясь в череде последующих событий. Что отчасти даже напоминало умственное помешательство. Каждый день — за год моей прошлой московской жизни. Так, что даже закрадывались смутные сомнения, существовала ли она на самом деле. А когда, блуждая по дому, я натыкалась на зеркало и видела в его тёмной поверхности своё отражение, то не всегда была уверена, с какой стороны нахожусь.


Чтобы как-то взбодриться, мы немного убрались в доме: запихнули вываленные вещи в шкафы, вернули картины на стены, шторы на карнизы, цветочные горшки на подоконники, помыли полы и большую часть окон, так что угнетающая атмосфера постепенно рассеялась. Запах сырости вскоре заглушился запахом дыма, еды и нас.