— Ты не понимаешь. Путаешь. Тебе хотелось, чтобы кто-то выслушал, обнял, погладил по голове, утешил — всё это проявления сочувствия, а жалость — взгляд сверху вниз, моральная милостыня. Язва, которую ковыряют, чтобы посмотреть, как она гниет.
Его внезапный возбужденный и жаркий настрой показался мне более чем странным.
— Зачем ты всё усложняешь?
— Тебе просто повезло. Тебя никогда родители не били. Ты не можешь знать.
— Можно подумать, ты знаешь.
— Я знаю.
Иногда он напоминал мне ребенка, который вдруг вообразил себя взрослым.
— Для начала определись есть ли у тебя родители. Папы типа у тебя нет. Мама неизвестно где. Бабушка и дедушка жили долго и счастливо и умерли в один день. Ты живешь с сестрой — Милой. Разве не так? Тебе самому не надоело? У Герасимова — это жизнь, а у тебя сплошные фантазии и голые рассуждения.
— Это не фантазии, — он отчего-то сильно занервничал. Быстро заморгал, рот скривился, как от горечи. — Я тебе сейчас расскажу только для того, чтобы ты больше не говорила так обидно и несправедливо. Знаешь, почему у меня такая аллергия на спиртное? Потому что в тринадцать лет в меня влили бутылку водки, и это была моя третья несостоявшаяся смерть из шести.
— Неужели?
— Я уже рассказывал тебе, что Мила очень красивая, но неустроенная? Она постоянно находит себе каких-то моральных уродов, недоумков и бухающих беспредельщиков. И все они, как один, задерживающиеся в её жизни не дольше, чем на месяц, почему-то всегда считали своим долгом заняться моим воспитанием.
Уж не знаю, что со мной не так, но, как правило, это начиналось с упреков, что у меня такие волосы, что они не могут разобрать мальчик я или девочка, или что я слишком много улыбаюсь, или что опускаю глаза, когда разговариваю с ними, или наоборот «уставился». Да мало ли чего это могло быть.
Один всё время требовал, чтобы я мыл посуду, даже когда её не было, а другой, как увидел, что я мою чашку, тут же влепил подзатыльник, дескать, это бабское занятие.
Кому-то нужен был дневник, кому-то пресс и мышцы, кто-то заставлял клясться, что не курю, кто-то предлагал сам, один как-то дико взбесился, когда послал меня за сигаретами, а я не принес, потому что не продали.
А другой вылил за шиворот полную тарелку только сваренной каши, лишь за то, что вошел утром на кухню и плохо поздоровался, а я тогда вообще не мог разговаривать из-за ангины.
Бардак на столе, не выключил свет в коридоре, вошел в комнату без стука, оставил мокрый пол в ванной и куча чего ещё. Сложно было предугадать, к чему прицепится следующий её мужик, но я очень не хотел расстраивать Милу, поэтому старательно делал всё, что говорили.
Только чем больше я пытался быть послушным, тем это их больше бесило. — Голос Амелина заметно дрогнул, и он закашлялся. — Тогда они начинали говорить Миле, что она неправильно меня воспитывает и, что парня нужно растить мужиком, а не тряпкой.
И они воспитывали. По-всякому. Иногда промывкой мозгов, но в основном, лупили.
Их было много, отвратительных, тупых скотов. Чуть меньше, чем у меня шрамов на руках. Особенно семейные, те, у которых были свои дети, и которые не могли сделать это дома. А Мила сначала пыталась возражать, но она у меня податливая и слабохарактерная, поэтому сдалась легко и быстро, каждый раз надеясь, что один из этих баранов позовет её замуж.
Со временем это вошло уже в какую-то негласную норму, часть ритуала, особый аттракцион. Меня били резиновым шлангом, шваброй, шнуром от компа, лыжной палкой, железной вешалкой, ремнем, да всего и не вспомнить, но в основном, конечно руками. И если бы мне сейчас сказали, что за каждую порку, синяк или ожег, она брала деньги, то я бы не удивился.
Его взволнованное дыхание с усилием и хрипом вырывалось во мрак. Такое не могло быть ложью.
— Так вот, тому, который насильно напоил меня водкой, я, наверное, должен сейчас сказать «спасибо». Ведь, благодаря ему, тогда до меня впервые дошло, что это предел, край, за которым уже больше нет меня самого, лишь только жалкая забитая, рабски покорная тварь, убогая и ничтожная.
И я снова услышал голос того зарезанного мальчика, который умолял о спасении и мести. А ведь он-то был намного младше и слабее меня, но имел достоинство и сопротивлялся. Конечно, я был уже пьяный от водки и почти ничего не соображал, но это и к лучшему, потому что, ничуть не колеблясь, пошел на кухню, налил полную чашку уксуса и выплеснул в довольную красную рожу того гада.
Так что когда приехала неотложка, нас забирали обоих. Зато после этого дня, я понял, что ни одна сволочь больше не сделает мне ничего, если я сам не разрешу ему этого. И я чувствовал, что во мне скопилось столько злости и обиды, что я вполне способен продемонстрировать им результаты их же воспитания. Я был готов и хотел, и часто сам уже нарывался, а они все, в большинстве своём, такие тупорылые и серые, что покупались на любой прикол.
Но, ты знаешь, всё равно, что-то изменилось. Даже те, кто ходил к нам давно, стали вести куда сдержаннее. Не могу сказать, что всё закончилось, и когда Мила просила меня быть послушным, я слушался, но всегда знал, что делаю это из-за неё, что просто позволяю, просто делаю одолжение.
А потом, потом, — он задохнулся от желания сказать еще что-то, выговориться, но усилием воли притормозил. — В общем, я о том, что если человек терпит, то это не значит, что он жалкий.
— Господи, какой ужас! Сколько тебе было лет? Когда это началось?
— Не знаю, не помню. Не важно. И я не хочу это обсуждать.
Мне казалось, что после всех безумных событий последних дней, я уже не способна что-либо чувствовать и переживать, но я почувствовала.
Опустила свечку на пол и протянула к нему руку, он инстинктивно отшатнулся.
— Я же говорю, не нужно этого, только не вздумай меня жалеть. Я просто объяснял. Что не вру и всё такое. Просто, чтоб ты знала.
В его голосе слышалась какая-то внутренняя злость и страх, точно он разболтал нечто запретное, то, за чем последует неминуемая расплата.
— Это не жалость, — я всё равно схватила его за борт пальто, насильно обняла и уткнулась в плечо, — это сочувствие. Стой, пожалуйста, и не дергайся. Мне оно тоже нужно.
И он весь непроизвольно вздрогнул, напрягся, но послушно замер. Свеча нервно трепетала, распространяя вокруг себя густо приправленный нагретым воском аромат белой розы, мы стояли тихо, слегка покачиваясь, словно убаюкивая друг друга и грелись, лишь только в глубине коридоров то и дело раздавались неразборчивые выкрики Герасимова.
Но потом Амелин вдруг резко и неожиданно оттолкнул меня.
— Не делай больше так. Ведь я могу не устоять и поцелую тебя, а раз в голове у тебя один Якушин, тебе будет неприятно, ты меня ударишь, обидишься, убежишь, и не будешь разговаривать, а я не хочу, чтобы ты со мной не разговаривала.
Затем, сообразив, что вышло грубо, сам обнял меня, и мы снова просто стояли и слушали сдавленные вопли Герасимова.
— Я тоже хочу разбирать стену, — наконец сказала я.
— Я уже тебе говорил. Там слишком мало места, и стена эта постоянно осыпается, того и гляди опять завалит всё, что разобрал. Лучше дождемся, когда Герасимов проспится. Тогда мы с ним поменяемся.
— Можешь поменяться со мной.
— И ты готова ползать одна в узком зловещем черном тоннеле?
— Но здесь мне тоже плохо. Когда Герасимов кричит, аж сердце заходится, а когда молчит, и вовсе останавливается.
— Тогда думай о чем-нибудь приятном, например, о том, что с минуты на минуту сюда придет Якушин и спасет вас с Герасимовым. И увезет тебя домой на белой Газели, и вы будете жить долго и счастливо.
— Чудесная картина. А ты?
— А я останусь здесь. Жалкий и отчаявшийся, и вскрою себе вены грязным стеклом. Потому что там, в вашей прекрасной жизни для меня места не будет. И снова наступит привычная серость с новой, ещё большей болью. У тебя исполнение мечты, а у меня очередной ад.
И хотя говорил он это с шутливой интонацией, отголоски горечи уловить было несложно.
— Но тебе же уже семнадцать ты можешь уйти и жить, как тебе захочется. Ну, или, по крайней мере, как-то законно защитить себя.
— Глупенькая. Я же не про то.
И, быстро погладив меня по голове, он растворился в глубине коридора. А я осталась с малюсеньким догорающим кусочком свечи и спутанными страхом, голодом, вином и Амелиным мыслями.
Какая же я всё-таки была счастливая. У меня были и мама, и папа, которые до сих пор обожают друг друга, которые меня никогда не били, не заставляли учиться, не орали на меня и не унижали. Но я всегда думала, что являюсь чуть ли не самым обиженным ребенком на свете, оттого что им важнее друзья и работа, но выходит, что это сущие мелочи, пустяки, в сравнении с тем, как приходится жить другим.
Смогла ли бы я остаться человеком, окажись я в тех же условиях, что и Амелин? Да я бы наверняка уже кого-нибудь убила. А может, даже и себя.
Новый приступ жуткого холода заставил меня подобрать с кресла вываленные из рюкзака вещи Амелина и надеть всё подряд: и футболку, и рубашку, и свитер, отчего я стала круглой и мягкой как подушка. Зато ненадолго согрелась и, гипнотически глядя на медленно расползающуюся по дну аквариума лужицу «белой розы», нечаянно заснула прямо в кресле.
Мне приснилось, что я еду в электричке с двумя странными женщинами — близняшками. Только одна — вся в черном, а другая, в белом. Обе худые, с длинными прямыми светлыми волосами, угловатыми лицами, и ярко-напомаженными пухлыми губами. Обе изучающе смотрят на меня, пристально, не мигая. И это такой пронизывающий, колючий взгляд, от которого хочется немедленно избавиться, но я не могу, даже руки забрать у них не в состоянии.
Белая берет за правую руку, а черная за левую, и они начинают одновременно что-то говорить. Одни слова накладываются на другие, и получается невнятный многоголосый гул, прислушиваюсь — не могу разобрать. Фокусируюсь на красных напомаженных губах и читаю по ним.