Витрины также оказываются больше, чем нам казалось, и свет, идущий от них, ещё более ослепителен.
И вот что ещё впечатляет: в непосредственной близи мы наблюдаем восемьсот человек со всего мира, которые тщательнейшим образом продумали своё одеяние для сегодняшнего мероприятия.
Тем не менее это не самое сильное впечатление. Самое сильное, то, что буквально сбивает нас с ног, это атмосфера.
Следует уточнить, что не все восемьсот человек в одинаковой степени создают эту атмосферу. Скорее всего, в этой компании присутствуют и люди, которые оказались здесь, потому что религия для них — средство к существованию, и которые вполне могли бы заниматься чем-то другим и, может быть, так им и следовало бы поступить — для их же блага. Но неважно, что здесь в том числе есть и неудачники, которые всегда есть в любой команде, хотя приглашённые тщательно отбирались, всё равно — в этом зале так много людей, которые уже нашли нужную дверь, ту, которая ведёт к свободе, и она после них осталась приоткрытой — чувствуется, как тебя туда затягивает, вот это-то и производит на нас впечатление. Если вы представите себе сообразительность Тильте и способность моей прабабушки понять даже таких типов, как Александр Финкеблод и Кай Молестер, и если вы помножите эти два качества на сто пятьдесят тысяч, то вы сможете хотя бы приблизительно представить себе атмосферу перед началом Великого Синода. Это атмосфера, которую, будь у вас под рукой нож для торта, можно было бы нарезать большими ломтями.
Сцена находится далеко от меня, тем не менее я ни секунды не сомневаюсь в том, что на неё выходит Конни.
Пульс у меня учащается до двухсот-трёхсот, так что из-за бурления крови я слышу не все слова, но понимаю, что она представляется как одна из ведущих, отвечающих за музыкальную часть, и её соведущий — тут она машет рукой, приветствуя его — граф Рикард Три Льва.
В этот момент меня можно сбить с ног пёрышком. К счастью, никаких пёрышек и никого, кто был бы заинтересован в том, чтобы сбить меня с ног, поблизости нет — я невидим в толпе. Присутствие духа я потерял вовсе не из-за того, что Конни стала музыкальной ведущей такого мероприятия, хотя ей всего четырнадцать лет, — в этом нет ничего странного. Отныне я не жду от Конни ничего другого, кроме бесконечных подтверждений того, что наши галактики страшно далеки друг от друга. Меня удивляет, как организаторам могла прийти в голову мысль поставить первым номером Рикарда.
Я не успеваю понять, что же их к этому побудило, потому что Рикард выходит на сцену, на нём какое-то одеяние, больше всего напоминающее ночную рубашку Оле Лукойе, и башмаки с длинными носами.
Это зрелище, от которого при обычных обстоятельствах невозможно было бы оторваться. Но последующие события заставляют меня это сделать.
Четверо полицейских ставят гроб Вибе на три стула, и над гробом склоняется высокий индус в платье, чем-то напоминающем наряд графа Рикарда, и мы с Тильте тут же понимаем, что это. должно быть, американско-индийский гуру Гитте — Да Свит Лав Ананда, который собирается благословить Вибе и помочь ей перейти, наконец, в посмертное состояние.
Мы срываемся с места. Но добежать не успеваем. Гитте снимает крышку с гроба. Да Свит Лав Ананда кладёт руку на лоб покойника и начинает что-то нашёптывать. Потом он убирает руку. И делает это отнюдь не с тем достоинством, с которым он её возложил, он отдёргивает её так, словно коснулся оголённого провода под напряжением.
Из гроба поднимается Чёрный Хенрик.
Он бледен, кожа его почти такого же цвета, что и его волосы. И понятно почему. Холодильная установка в гробу настроена так, чтобы поддерживать температуру покойного чуть выше точки замерзания.
Кто-то из стоящих поблизости журналистов почуял неладное. Несколько раз щёлкают вспышки. Телевизионные камеры одна за другой поворачиваются к Хенрику.
Он выбирается из гроба. Не с той элегантностью, которую он при обычных обстоятельствах мог бы продемонстрировать, но достаточно быстро, чтобы успеть нырнуть в толпу прежде, чем мы добегаем до него.
Я маленького роста, поэтому мне легко, встав на колени и взглянув на происходящее снизу, увидеть, куда направляемся Хенрик, и броситься за ним. Он бежит к открытой двери, за которой куда-то вверх ведёт лестница, я несусь за ним и настигаю его на следующем этаже.
Мы оказываемся на галерее, откуда видно весь зал — это хоры, ведь прежде здесь была церковь. Перед нами старый орган.
Хенрик замечает меня, оборачивается и идёт мне навстречу. Я отступаю за орган. Хенрик разминает пальцы после пребывания в гробу. Я вспоминаю о ста двадцати восьми крысах.
— Хенрик, — говорю я, — не стоит делать того, о чём ты мог бы пожалеть.
Такое замечание вряд ли способно произвести на собеседника сильное впечатление, в отличие, например, от моего замечания о затылке Конни. Но тем не менее Хенрик останавливается и внимательно смотрит на меня.
— Мы знакомы? — спрашивает он.
— Можем познакомиться, — отвечаю я. — Мир прекрасен и удивителен. Впереди у всех нас новые дружеские встречи.
Все эти соображения его нисколько не интересуют. Он продолжает плавно перемещаться в мою сторону.
На него падает тень. Тень моего брата Ханса. В следующую секунду Ханс опускает руки на плечи Хенрика и стискивает его.
Хотя, как я уже говорил, абсолютное большинство людей считает, что в моём брате есть что-то от принца, тем не менее, если речь идёт о защите слабых и невиновных от злодеев, то Ханс начинает походить скорее на чудовище Франкенштейна, и всем становится ясно, что, когда он покончит со своим противником, останутся лишь волосы, ногти и горстка костной муки. Вот такое чудовище он сейчас и напоминает.
Хенрик это осознаёт, и поэтому нисколько не сопротивляется.
— Если позволите? — спрашиваю я.
Я обыскиваю Хенрика. Нахожу лишь маленький плоский фотоаппарат.
Но я-то надеялся найти пульт дистанционного управления. Невозможно поверить, что такой человек, как Хенрик, побывал в тайном туннеле, с портфелем, набитым взрывчаткой, для того, чтобы в спокойной обстановке опробовать новые методы борьбы с крысами.
— Хенрик, — говорю я. — Не могли бы вы нам сказать, где спрятали взрывчатку?
Он улыбается. В улыбке его отсутствуют теплота и понимание, которые так хочется видеть у взрослых.
— Узнаешь через минуту, — отвечает он.
Положение непростое. Я смотрю вниз на собравшихся в зале. Участники заняли места, повернулись к сцене. Внимание всех приковано к Рикарду Три Льва.
— Хочу напомнить вам, какие слова Гёте произнёс на смертном одре, — говорит Рикард.
Это он позаимствовал у Тильте, она когда-то сделала длиннющий список последних слов разных людей перед смертью, она обожает читать его вслух и предлагает всем подумать, каковы будут их последние слова. В настоящий момент мне бы хотелось услышать что-нибудь более жизнеутверждающее, но меня никто не спрашивал.
— «Больше света», — произносит Рикард.
В этот миг всё вокруг освещается. Рикард уделил много внимания освещению, его и так было прекрасно видно, но теперь сцену заливают ещё дополнительные двадцать киловатт. Я замечаю маму с папой, они стоят сбоку от сцены.
Мы с Хансом и Хенриком слышим голос с лестницы позади нас — это голос Тильте.
— Хенрик, — говорит она. — Твоя мама хочет поговорить с тобой.
За спиной Тильте возвышается фигура женщины. Это епископ Грено, Анафлабия Бордерруд.
Есть женщины, которых трудно представить в окружении детей и мужа. Не имею в виду ничего плохого, просто они — подобно, например. Жанне д’Арк, Терезе Авильской или Леоноре Гэнефрюд — рождены для великих свершений, и у них нет времени возиться с непромокаемыми детскими штанишками и ходить на родительские собрания.
Но если оказывается, что у Анафлабии есть сын, которого она качала на коленях, пухлые щёчки которого целовала, то меня нисколько не удивляет, что этим сыном оказался Хенрик. Заметно, что они похожи своим непреклонным характером. Проступает и физиогномическое сходство, какая-то твёрдость в подбородке, который как будто изготовлен из листового железа на верфи Финё.
Но вовсе не материнская любовь Анафлабии выходит в это мгновение на первый план.
— Хенрик, — говорит она. — Это правда? Ты сделал эту дурацкую бомбу?
Изменение, происходящее с Хенриком, столь радикально, что понимаешь: бороться с чувствами, которые даже у взрослого мужчины вызывает мать, внутри которой живёт крестоносец, невозможно. Его тело начинает подрагивать, и становится ясно, что более всего ему сейчас хочется куда-нибудь спрятаться, чтобы остаться в живых.
Но Ханс крепко его держит. А Анафлабия приближается.
— Мама, — шепчет Хенрик, — Ты же говорила, что все другие религии — изобретения дьявола.
Теперь в его голосе слышны слёзы.
— Хенрик, — говорит Анафлабия. — Сейчас же отключи бомбу!
Слёзы катятся по щекам Хенрика.
— Слишком поздно, — говорит он. — Она с часовым механизмом. Экранированным. Прикреплена к ящику в подвале. Но, мама, это совсем маленькая бомба. Да и взорвутся всего лишь какие-то языческие сокровища.
Анафлабия не сводит с него глаз. Хотя материнская любовь безгранична, она не застрахована от паралича.
— А сюда-то ты зачем пришёл? — спрашивает она.
Хенрик вытирает глаза.
— Я хотел сделать фотографии. На память, для моего альбома. Чтобы когда-нибудь показать его своим детям. Твоим внукам, мамочка.
Знаю, чтó многие, включая и Тильте, сказали бы в подобной ситуации. Они бы сказали, что происходящее, конечно же, трагично, но одновременно предоставляет удивительную возможность задуматься о том, что всё вокруг нас в любой момент может взлететь на воздух. И если уж всё пойдёт из рук вон плохо, то есть, если бомба Хенрика окажется страшнее, чем он говорит, то кое-кто из нас тоже взлетит на воздух. На этот счёт все великие религии придерживаются мнения, что лучшая смерть — это если при ней присутствуют один или парочка святых, которые могут свободно входить в великую дверь и выходить из неё, словно это вращающаяся дверь в магазине мужской одежды «Финё».