Дети Солнцевых — страница 20 из 41

сделано, и прекрасно! Тихо, смирно, без историй. А Милькеева изобрела какие-то безобразные мешки для того, чтобы спицы и нитки у детей не терялись, — сказала она саркастически, — задает уроки, проверяет, записывает, чуть не экзамен устраивает. Ведь это гадко!

— Гадко? Отчего же? Ведь надо научиться вязать.

— А на что вам это надо? — спросила девушка резко. — Уж я за себя, по крайней мере, отвечаю, — продолжала она, — что ни вязать, ни носить вязаных чулок никогда не стану.

— Это другое дело, но ведь и у вас в классе есть девочки, которым необходимо уметь вязать. И я думаю, что мадемуазель Милькеева прекрасно делает, что учит вязать и заставляет учиться. Разве ей не было бы гораздо легче делать так, как ваша классная дама?

— Она не делает, как наша дама, потому что ей нравится мучить детей. Ей нужна причина, чтобы их наказывать. Она этим только и живет.

Катя недоверчиво покачала головой.

— Не верите?… Вот подождите, побудете у нее недельки две, поверите и запоете другую песенку. Она вас научит не только чулки вязать, заставит еще и на рекреации незаданные уроки твердить, а в Пост шить для нищих. Вас ждет еще много сюрпризов! Всего так не перескажешь. Она вообще славится тем, что умеет всем жизнь отравить. А ее изобретательность уже в пословицу вошла. Если надо выдумать какую-нибудь пытку, какое-нибудь наказание, всегда обращаются прямо к ней. Ослиные шапки, языки, билеты за русский язык — это все ее гения дело. Травина преуморительно рассказывает, как Милькеева и Адлер совещались насчет того, какой длины должны быть уши на ослиной шапке, которую здесь надевают за леность, и какую бы форму придать языку, которым украшают за ложь. Травина у нас известная шутиха, сорванец и добрая душа. Она как-то забралась в дортуар, и ей удалось подсмотреть эту сцену. Говорит: «Не дышу, приложила глаз к замочной скважине, смотрю. Милькеева резала-резала синюю сахарную бумагу, потом сложила, заколола булавкой, держит перед собой, любуется. Я вижу: шапка круглая с длинными рогами, в аршин, право. Адлер и говорит ей: “Мне кажется, лучше подрезать немножко, не слишком ли высоко?” — И подрезала. — “Нет, нет, не так кругло, острее надо”. — Взяла ножницы, сама подрезала. — “Так хорошо будет!” — Любуются обе. Ах, думаю, хоть бы вы догадались ее друг на друга примерить. Виднее было бы. Ну, душки, потешьте! Вдруг Милькеева ни с того ни с сего топ-топ прямо к двери. Я только успела отскочить и стремглав в умывальную, оттуда на лестницу, в коридор и сюда. Ног под собой не слышу, и сердце стучит, разорваться хочет».

Обе девочки засмеялись.

— А что, по-моему, самое скверное, самое противное в этой Милькеевой, — продолжала девочка, — это то, что она накажет и тут же прикинется такой лисой, так сладко запоет: «Душа моя, как мне тебя ни жаль, я не могу тебя простить. Ты одна из тех детей, которые слов не понимают. Я должна тебя наказать для твоей же пользы». Противная эта Милькеева! Если у нее придется кому-нибудь остаться в классе на второй год — беда! Изведет совсем!

Барышня сморщила брови, сделала серьезное лицо и, подражая голосу и манере мадемуазель Милькеевой, заговорила:

— «Ты не имеешь права лениться. Бог тебя наградил способностями, а ты не учишься, сидишь по два года в одном классе. Это стыдно и нечестно. Родители твои люди небогатые. У них кроме тебя другие дети есть. Им нелегко за тебя вдвойне платить.» А если она не может этого сказать и знает, что родителей нет, тогда она поет другую песню: «Ты, душа моя, чужое место занимаешь. Место другой девочки, которая воспользовалась бы образованием лучше тебя, а она напрасно ждет очереди, чтобы поступить на казенный счет. Родители ее средств не имеют, чтобы платить за нее, а ты сидишь по два года. Лета ее выйдут, и она по твоей милости останется без образования. Грешно и стыдно!..» У вас в классе не учиться нельзя. Есть одна лентяйка, да та совсем дура! Знаете, из светильников. Ей, говорят, семнадцать лет, а она глупее одиннадцатилетних. Уж Милькеева билась-билась с ней, говорят, наконец бросила, но и из нее даже сумела для себя пользу извлечь. «Ты в класс не иди, душа моя, — грешно время терять. Почини-ка лучше белье больных подруг. Они тебе спасибо скажут». Та починит. «Теперь сделай выкройку, попробуй сама скроить кофточку, без помощи». Скроит. Милькеева и давай ее мучить — то шитьем, то кройкой, то вязанием, и еще приговаривает: «Господь не дал тебе памяти и соображения, зато дал золотые руки. Видишь, как ты прекрасно выстрочила. Пойдем, я тебя кофеем напою». Напоит, а потом и засадит. Та для нее работает, а она по нескольку раз заставляет ее распарывать работу, сердится на нее: «Раз берешься за дело, делай так, чтобы не переделывать…»

— Отчего же ее домой не возьмут, если она не может учиться? — спросила Катя.

— Куда домой? У нее никого нет. Отец был офицером где-то в провинции да давно умер. Похлопотали о ней какие-то чужие люди, привезли сюда, сдали… Куда ей идти?

— Знаете, тогда я думаю, что мадемуазель Милькеева, должно быть, очень добра, иначе она не стала бы так себя мучить.

— Я вам повторяю, что ей надо кого-нибудь мучить. Она этим только и живет. Мучить, наказывать, заставлять плакать — это для нее наслаждение. Вы знаете, как ее называют у нас, слышали? — спросила девушка, смеясь.

— Нет, не слышала. Как? — спросила Катя с любопытством.

— Внучка Торквемады [77], или для скорости иногда, — барышня понизила голос, — просто… чертова внучка…

Однако несмотря на все рассказы, а может быть, именно благодаря им, Катя представляла себе мадемуазель Милькееву непонятой героиней, заочно полюбила ее и радовалась тому, что поступила именно к ней.

Глава VIIIБезоблачные дни

Наступил май. Погода стояла теплая, ясная, и уже дня два-три не чувствовалось в воздухе той льдинки, которая обычно долгое время напоминает петербургским жителям о вскрытии Невы. Больных в лазарете было мало, да и остававшиеся готовились на выписку. Все, казалось, ожили, приободрились, повеселели, и доктор тоже как бы помолодел. Как-то, осмотрев детей, он сказал шутя:

— А как вы думаете, мадам Фрон, не худо бы им всем ins Grüne [78]?

Мадам Фрон засмеялась, посмотрела ласково на детей и, подмигнув доктору, сказала:

— О нет, доктор! Они не любят гулять и не хотят. Не правда ли, дети?

— Хотим, хотим! — несмело крикнула одна маленькая.

Две взрослые девушки только улыбнулись, глядя в веселые, маленькие глазки лазаретной дамы, и их улыбка тоже выразила: хотим, хотим!

— И мне можно будет? — спросила Катя с таким сомнением, как будто ожидала отказа.

— Всем один рецепт на сегодня! — сказал доктор, добродушно посмеиваясь. — Один час прогулки: с двух до трех.

— С двух до трех! — сказала нараспев маленькая девочка лет восьми. — Как долго ждать! Десять, одиннадцать, двенадцать, час, два, — сосчитала она по пальцам. — Пять часов! Целых пять часов! Как долго.

Но несмотря на то, что приходилось ждать «целых пять часов», в лазарете было такое ликование и такой шум, что мадам Фрон пришлось дважды заходить в комнату, где собрались все больные, и унимать их.

В первом часу мадам Фрон послала к классным дамам за салопами, и все дети, от мала до велика, с нетерпением стали ожидать возвращения горничной, отправленной за ними.

— Пошла да и пропала! — говорила с досадой одна из девочек, в нетерпении переходя с места на место. — Солнце сядет, тогда жди завтрашнего дня, а что завтра будет — неизвестно… И погода может испортиться, и заболеть можно.

— Идет, идет! — крикнула другая девочка, прыгая на одном месте и махая руками.

Отворилась дверь. Вошла горничная, да не та.

— Ну-у! — произнесла разочарованная прыгунья и, скорчив плаксивую мину, остановилась.

Прошла еще добрая четверть часа, показавшаяся всем целой вечностью. Наконец отворилась дверь и посланная вернулась с теплыми байковыми салопами, вязаными шапочками и теплыми ботинками.

— Наконец-то! Слава Богу! А мы уж думали, что ты в Москву ушла! — подбежала к горничной девочка, больше всех волновавшаяся.

— Вам, барышня, нет салопа, — сказала горничная, сбрасывая свою ношу на стол. — Ваша дама сегодня свободна и куда-то уехала, а ключ, говорят, у нее в комнате. Я ждала-ждала, его везде искали, нигде нет, так я и ушла.

— Что же мне теперь делать? — произнесла упавшим голосом девочка. — Вот ведь всегда так. Ни с кем этого не бывает, только со мной! — проговорила она со слезами в голосе и, завидев мадам Фрон, бросилась ей навстречу и стала объяснять ей свое горе.

— Ай-яй-яй! Какие непорядки! — сказала мадам Фрон, качая головой. — Ну что же делать? Пойдете завтра. Жаль, жаль! — повторила она и, отойдя от огорченной девочки, стала торопить прочих.

Девочка отошла к окну и долго стояла, не оборачиваясь. Она оставалась в том же положении еще минут десять после того, как ее счастливые подруги ушли, потом подошла к своей постели и легла. Часа через полтора, когда дети уже вернулись с прогулки, дортуарная девушка принесла салоп и объяснила, что пепиньерка совсем и забыла, что ключ у нее в кармане.

Когда вечером, по обыкновению последних дней, все собрались вместе пить чай, — что допускалось, если в лазарете было мало больных и все были на ногах, — и зашла речь о ключе и пепиньерке, по милости которой Лунина осталась без гуляния, Лунина только сказала:

— Да случись это у Милькеевой, она бы ей такую встрепку задала!

— И поделом, право! Но у нас ведь никогда ничего подобного и быть не может! — сказала с уверенностью одна из воспитанниц третьего класса. — Мадемуазель Милькеева всегда обо всем позаботится сама.

— Еще бы, но ведь наша — ангел. Она — ничего, только покачает головой и скажет Буниной: «Как можно, ma chère [79], быть такой рассеянной?» А Буниной что?

— Оттого-то у вас и порядки такие?