скрипки.
Вот кто-то отворил эту дверь, и вдруг, как бы вырвавшись на свободу, ясно послышались два-три слова молитвы.
— Это «Чертог Твой вижду, Спасе мой…», — сказала вполголоса одна из взрослых девочек.
Все затаили дыхание.
— Теперь «Ныне силы небесные…» [112]
И так сидевшие в классах долго прислушивались к спевке или уроку пения своих подруг, обладавших голосами.
После раздачи хлеба, в четыре часа, воспитанницы опять разошлись по зале и сидели или стояли группами.
Варя, смирная и спокойная, как и другие, сидела на скамейке с полудюжиной подруг своего класса и слушала, как одна из них рассказывала остальным о прошлогоднем говении.
— И как Нина плакала! — говорила она. — Представьте себе, ей два года кряду пришлось подходить к чаше в то время, когда поют слова «яко Иуда».
— Еще бы не плакать! — заметил кто-то из сидевших на скамейке.
— Да, это страшно, — сказала другая девочка, вздохнув. — Мне, слава Богу, этого никогда не приходилось.
— Варя, походим вместе, если ты не устала, — сказала Катя, подойдя к группе детей.
— Походим, я очень рада, — сказала Варя, вставая.
Она взяла сестру под руку, и они пошли по зале.
— Вы что делали сегодня утром? — спросила Катя.
— Читали Евангелие, потом я кое-что переписывала. Мне нужно было.
— Урок? — спросила Катя.
— Нет, письмо, которое ты велела маме написать.
— Кончила?
— Нет еще. Завтра кончу.
— Да, а как ты теперь с Буниной, я все хочу спросить, — вдруг сказала Катя.
— Ничего, теперь она шелковая.
— Я думаю, тебе все же жаль теперь, что с ней тогда такая беда случилась. Бедная, она и теперь, как вспомнит о нем, все плачет. И правда, она истратила все, что у нее было, все до последней копеечки, и вдруг такое горе.
— А она сама зачем другим горе делала? — сказала Варя.
— Ей делали горе вы, и она вам его делала, только не такое же. Она говорит, что для нее все пропало с этим платком. Я думаю, что если б у тебя вдруг пропал твой альбом, как бы тебе было жаль его.
— Он не может пропасть; никто не смеет его тронуть.
— А разве ее платок смел кто-нибудь тронуть? Ты еще не трудилась над своим альбомом; он тебе так достался, и ты не тратила на него ни копейки. А она для платка свое жалованье отдавала, каждую минутку свободную работала, более двух лет сидела над ним. И для чего? Для того, чтобы он пропал?…
— Что же, сама виновата, — развела руками Варя. — Теперь уж если бы даже и захотели, ничего нельзя сделать.
— Да… А какой ужасный грех так сделать, как сделали с ней! Помнишь, папа сказал тогда, в последний вечер, что некоторые люди живут на несчастье других, помнишь? Он еще говорил, что молится, чтобы Господь избавил всех нас от этого. А Бунина говорит, что эта пропажа сделает ее несчастной на всю жизнь.
— Вот еще, пустяки!
— Нет, не пустяки. Все говорят, что она все жалованье, все время отдавала, чтобы чем-нибудь отблагодарить графиню П-у, которая платила за ее воспитание. Ведь у Буниной отец давно умер; она сирота, как и мы, а мама ее очень-очень бедная и больная. Она так радовалась, что отвезет графине этот платок. Графиня примет ее, поговорит с ней и, может быть, возьмет ее к себе или даст хорошее место у кого-нибудь из своих… А теперь все пропало.
— Сама виновата! — повторила Варя. — Не придиралась бы, так ничего бы и не было.
— В среду мы будем исповедоваться, Варя. Ты знаешь, надо непременно во всех, во всех грехах покаяться, ничего не скрыть, чтобы Бог простил. А ты знаешь еще, что за грехи детей, пока они не выросли, Бог наказывает родителей. Мама и без того несчастная, Александра Семеновна говорит — «мученица», да еще за наши грехи будет терпеть, — сказала Катя, посмотрев на сестру глазами, полными слез.
— Я и покаюсь во всех грехах, — объявила Варя решительно. — Ведь батюшка не смеет никому рассказывать о том, что ему говорят на исповеди.
— Конечно, не может и не станет. Так ты, Варя, хорошенько все припомни, ничего не забудь, всякую обиду кому-нибудь, всякий обман, даже невольный, всякую хитрость, всякий грех свой припомни, покайся и помолись, чтобы Господь не наказал за тебя маму. Бог все простит, какой бы страшный грех ни сделал человек, если только он сознает свой грех и от всей души покается в нем.
— Я все и припомню…
И Варя не совсем смело посмотрела в глаза сестры. Катя обняла ее и, поцеловав, сказала:
— Все-все скажи. Бог все простит, и тогда так легко будет на душе.
Девочки ходили вместе до звонка и говорили о покойном отце и последнем Светлом празднике при нем, о матери и Лёве, которого Александра Семеновна обещала привезти на праздниках.
— Я думаю, твой мячик хоть и красивее, пожалуй, но мой, — сказала Варя, — ярко-красный с серебром, и эти клеточки такие хорошенькие, он ему больше понравится, вот увидишь…
В среду перед всенощной Елена Антоновна стояла со своим классом в церкви. Некоторые из детей молились, стоя на коленях перед образами. Одни девочки, бывшие на очереди, стояли рядом с Еленой Антоновной, в двух шагах от места, где священник исповедовал, и с замирающими сердцами, чуть шевеля губами, смотрели на образ. Те, очередь которых была еще далека, сидели в некотором отдалении, на полу вдоль стены. Из-за ширм вышла раскрасневшаяся девочка и в волнении, не глядя по сторонам, направилась к образу Богоматери; другая, стоявшая подле Елены Антоновны, крестясь, пошла за ширмы. Елена Антоновна обернулась и поманила одну из стоявших в нескольких шагах от нее. Девочка подошла к ней и, подняв глаза на образ, стала креститься мелким крестом.
— Теперь тебе, — зашептали несколько девочек Варе, которая уже стояла в группе ближайших очередных.
Варя втянула полной грудью воздух и стала оправляться.
— Варенька! Варя! — шепнула Зоя Горошанина, обнимая Варю за талию. — Помни! Не будь Иудой. Ты клялась.
Варя нервно осмотрелась, нахмурилась и ничего не сказала.
— Я тебе говорю, ты можешь болтать, что хочешь о своих собственных грехах, запретить тебе никто не может, но этого, — она покачала головой, — ты не имеешь права. И потом, ты всегда можешь покаяться и после. Мало ли, кто что может забыть! Вспомнишь после исповеди, ну, как выйдешь и подойди к образу, помолись и покайся. Все равно… Я всегда так, да и многие…
Варя посмотрела на нее.
— Поклянись еще раз, Варя, а то…
— Ах, Господи! — сказала с досадой Варя. — Говорят вам, знаю!
И рванувшись вперед, она высвободилась из рук Зои и отошла от нее…
В четверг воспитанницы, гладенькие, чистенькие, беленькие, в новых платьях, тонких кембриковых [113] фартучках, пелеринках и манжетах, многие с кокардами на плече, и все как будто обновленные, радостные входили после обедни и поздравления начальницы (которая объявила им, что теперь все старое забыто, так как они поведением своим доказали, как им больно все случившееся; что она с своей стороны уверена, что воспитанницы поняли, как дурно, как неприлично вели себя, и что никогда более ничего подобного не повторится) в столовую, где в этот день так вкусно пахло горячим красным вином и свежими сдобными булочками. И чай, и булочки, и запах в столовой, и внутреннее состояние каждой из девочек, и все кругом было так хорошо, что счастье и радость светились на всех лицах, делая хорошенькими даже самых некрасивых.
После чая воспитанниц повели в дортуары отдыхать. Мало кто действительно отдыхал. Большая часть воспитанниц, сидя на постелях по нескольку человек вместе, работали или смотрели на работавших, которые поспешно обматывали шелком неоконченные еще мячики и скоро-скоро переставляли с одного места на другое булавочки, придерживавшие шелк. Другие щипали шелк и пестрые, шелковые лоскутки, третьи кончали сувениры, которые должны были быть непременно готовы к вечеру субботы.
Четвертые суетились, заворачивали куриные яйца в нащипанный разноцветный шелк, крепко обматывали нитками и торопливо несли их в комнаты своих классных дам. Через несколько минут, получив их обратно, уже сваренными, от горничных, они приносили их в дортуар и, усевшись перед табуретками на корточках, смеясь, морщась и дуя на пальцы, разматывали нитки, разворачивали яйца и вскрикивали.
— Соня, твое! Смотри, полосками, чудо! А твое, Лида, как я и говорила, муругое [114] вышло. Ах, твое, Аня, лопнуло! Как жаль! А было такое хорошенькое, смотрите, пожалуйста…
Катя тотчас же по приходе в дортуар побежала к сестре и, поздравляя ее, спросила:
— Ты все сказала батюшке вчера, как обещала?
— Все, — ответила коротко Варя, не глядя на сестру.
— Нет, не все, Варя! Господи, как мало ты любишь маму! — вдруг воскликнула Катя и, постояв с минуту молча, вышла из дортуара.
Варя не остановила ее, лишь проводила глазами до двери, потом махнула рукой, втянула грудью воздух, подошла к своей постели и стала оправлять ее.
В дортуаре маленьких, приведенных последней осенью, самая маленькая из девочек, курчавая блондиночка, с волосами пепельного цвета, большими голубыми глазами и длинными ресницами, подняв голову на пепиньерку, перед которой стояла, отвечала громко и отчетливо:
Je viens au nom de toutes
Vous exprimer nos voeux… [115]
Другая девочка, постарше, черненькая, с живыми, веселыми глазами, стояла возле нее с листком бумаги в руках.
— Хорошо. Если не растеряешься, будет прекрасно, только последние слова говори с большим чувством.
Пепиньерка продекламировала последние строки. Девочки повторили, стараясь подражать ей.
— Теперь отойдите дальше.
Девочки отошли.
— Подходите спокойно, плавно. Да не дергайся, Зина. Что за манеры! Отойдите еще раз. Ну, подходите.
Девочки стали подходить, конфузясь. Шагах в четырех от пепиньерки они присели.