— Лёва, ты хочешь сказать, — поправил ее мальчик, разнимая ее руки и торопливо целуя Катю. — Как долго-то! Мама уже беспокоилась. Андрей Петрович собрался за вами ехать.
Последние слова Лёва договорил уже на бегу. Он опередил сестер, чтобы оповестить мать и Андрея Петровича об их приезде.
Много было поцелуев, обниманий и пожеланий в этот счастливый час. Анна Францевна будто очнулась от долгого тяжелого сна. Увидев дочерей, она бросилась к ним.
— Как папа был бы счастлив! — сказала она и зарыдала.
В эту минуту все в доме были счастливы — и Анна Францевна, и дети, и старички Талызины, и старая няня Мариша, от радости поклонившаяся в ноги своим барышням, и Лёва, суетившийся и хлопотавший об угощении сестер, и прислуга Талызиных, видевшая красавиц барышень маленькими девочками.
Вечер подкрался незаметно. Никто в квартире Талызиных еще и не вспоминал о предстоящей разлуке, когда к подъезду дома подъехал и остановился дорожный экипаж, запряженный четверкой худых разношерстных лошадей. С козел соскочил пожилой лакей в дорожном платье, с сумкой через плечо. Он подошел к дверке, отворил ее и, сказав: «Постойте, Авдотья Егоровна, я сейчас узнаю, этот ли подъезд», — поспешно скрылся. Лошади потряхивались, поднимая и наклоняя головы, погромыхивали бубенчиками. Ямщик, сидя боком и опустив вожжи, равнодушно смотрел перед собой и время от времени только покрикивал: «Ну-у ты! Тпру-у-у!»
Лакей вернулся, сказал что-то, просунув голову в тарантас. Через минуту оттуда показалась голова в темном платочке, подвязанном у подбородка по чепцу с белыми оборками, потом две морщинистые руки, крепко ухватившиеся за стенки экипажа, потом согнутая спина в темной кацавейке [122] и, наконец, вся Авдотья Егоровна, бывшая няня, а последние годы ключница в доме Павла Михайловича Вадимова…
В восемь часов с лестницы сошли заплаканные Катя, Анна Францевна, старички Талызины, Варя, Лёва, Мариша и вся прислуга Талызиных, обвешанная разными коробками и свертками. Катя не помнила, как с ней прощались, как ее посадили в тарантас, что ей говорили и что она говорила. Она помнила и чувствовала только чьи-то горячие слезы на своих щеках, чьи-то крепкие поцелуи на руках и страшную усталость во всем теле. Она не помнила, как тарантас отъехал от подъезда, не помнила ничего, сидела и смотрела на улицы, на дома, на народ, сновавший взад и вперед и с любопытством оглядывавшийся на дорожный экипаж, в котором она сидела, смотрела на незнакомую старушку, которая умащивала и устанавливала коробки, корзинки, корзиночки, свертки и ящички, собранные Кате на дорогу.
— Так-то лучше будет, — говорила старушка себе под нос, — здесь не помешает и держаться будет прямо!
А тарантас поворачивал с улицы на улицу, потом долго ехал все прямо и, наконец, вдруг остановился.
Старичок лакей соскочил с козел и спешным дробным шагом подошел к низенькому, окрашенному желтой краской строению. Оттуда вышел какой-то военный высокого роста, в каске и в полной форме, подошел близко к тарантасу, заглянул в него, через несколько секунд кто-то как будто тряхнул экипаж сзади, потом военный, пройдя перед лошадьми, вошел обратно в дверь низенького строения. Через минуту послышались голоса, вышел старик лакей, застегивая свою сумку и поправляя ремень на плече.
— Ну, с Богом!
Он перекрестился, взялся рукой за козлы, вскочил на них, сел. Тарантас сотрясся от его тяжести. Лошади оправились, чуя дорогу, бубенчики отрывисто громыхнули.
— Трогай, с Богом! — повторил старик, оборачиваясь на город и крестясь.
Поднялся шлагбаум, тарантас двинулся, слегка покачиваясь, проехал несколько шагов… Ямщик собрал вожжи, оправился, тряхнул головой. «Э-э-эх!» — раздался на далекое пространство его лихой окрик, лошади дружно подхватили…
— Благослови Господи! — прошептала старушка.
Сердце Кати болезненно сжалось.
«Что я сделала? Зачем, зачем не осталась дома? Зачем не послушалась Александру Семеновну? Господи, помоги!» — думала она.
Лошади бежали все шибче и шибче. Бубенчики громыхали все тише и тише и наконец замерли совсем.
— Уснула голубушка! — сказала старушка. — Благослови тебя Бог!