Дети свободы — страница 23 из 46

– Помогите, грабят! - вопит служащая.

Собрав все силы, Клод пытается вырвать сумку, которую она прижимает к своей необъятной груди. Но то ли ему мешает нахлынувшее волнение, то ли силы слишком неравны, схватка затягивается; в конце концов Клод падает наземь, придавленный стокилограммовой женской тушей. Он с трудом отталкивает ее от себя, высвобождается, хватает сумку, на глазах перепуганного Эмиля вскакивает на велосипед и мчится прочь. Его никто не преследует. Убедившись, что с Клодом все в порядке, Эмиль исчезает в противоположном направлении. Вокруг женщины собирается кучка прохожих, ее поднимают с земли, успокаивают.

Из-за угла выезжает на мотоцикле полицейский; он еще издали замечает Клода, понимает, что случилось, прибавляет скорость и мчится за ним. Еще несколько секунд, и на моего братишку обрушивается страшный удар дубинкой; его буквально сносит с велосипеда.

Полицейский соскакивает с мотоцикла и бросается на него. На Клода дождем сыплются безжалостные пинки и удары. К его виску приставляют револьвер, руки уже закованы в наручники, но Клоду это безразлично, он потерял сознание.

Придя в себя, он видит, что сидит привязанный к стулу, а его руки, скованные наручниками, заломлены за спину. Но в сознании он находится недолго: первый же взрыв ярости комиссара, который его допрашивает, снова посылает его в нокаут. Он ударяется головой об пол, и опять наступает темнота. Сколько времени прошло перед тем, как он наконец открыл глаза? Их застилает багровая пелена. Распухшие веки склеились от крови, губы разбиты, расплющены ударами. Клод упорно молчит, он не издает ни звука - даже хрипа, даже шепота. Время от времени обмороки избавляют его от побоев, но стоит ему приподнять голову, как его снова начинают жестоко обрабатывать дубинками.

– Ну, говори, ты, жиденок! - орет ему инспектор Фурна. - Для кого добывал деньги?

Клод выдает какую-то ерундовую историю, в которой и речи нет о детях, борющихся за свободу, о товарищах, вообще о ком бы то ни было. Его рассказ не лезет ни в какие ворота. Фурна рычит:

– Говори, где твоя "хата"?

Нужно продержаться два дня, чтобы ответить на этот вопрос. Таково правило: ребятам требуется время, чтобы убрать из "хаты" все подозрительное. Фурна снова наносит удары, и лампочка, свисающая с потолка, вальсирует, вовлекая брата в круговорот своего вращения. Клода рвет, и его голова падает на грудь.

– Какой сегодня день? - спрашивает Клод.

– Ты здесь уже два дня, - отвечает надзиратель. - Здорово они тебя уделали, видел бы ты свою физиономию!

Клод поднимает руку, но едва пальцы касаются лица, как его с головой накрывает жгучая боль. Сторож шепчет:

– Ох, не нравится мне это. - Он оставляет котелок с едой на столе и запирает дверь камеры.

Значит, прошло два дня, и теперь Клод может назвать свой адрес.

Эмиль уверял, что видел своими глазами, как Клод мчался прочь на велосипеде. И все решили, что он задержался в Альби. Но когда минула вторая ночь ожидания, было уже слишком поздно "чистить" его жилище - там орудовали Фурна и его люди.

Полицейские усердно обыскивают комнату: они явственно чуют, что здесь пахнет Сопротивлением. Но что можно найти в убогой каморке, где и мебели-то кот наплакал? Матрас уже вспорот, но в нем ничего нет! Ящик комода разломан в щепки - и там ничего! Остается лишь печурка в углу. Фурна открывает чугунную заслонку.

– А ну, гляньте, что я нашел! - вопит он, вне себя от радости.

У него в руке граната. Она была спрятана под золой в остывшей топке.

Он наклоняется пониже, чуть ли не сует голову в печку и вытаскивает оттуда, один за другим, клочки письма, написанного мне братишкой. Я его так и не получил. Из осторожности Клод решил его разорвать. А вот сжечь не успел - для этого нужно было купить хоть немного угля, но денег не было.

Когда я расстался с Шарлем, он, как всегда, пребывал в благодушном настроении. В этот час я еще не знал, что мой младший брат арестован; я надеялся, что он застрял в Альби. Мы с Шарлем немного поболтали в огороде, но скоро вернулись в дом - холод стоял собачий. Наконец я собрался уезжать, и он вручил мне оружие для завтрашней операции.

Итак, мои карманы оттягивают две гранаты, а к поясу пристегнут револьвер. Не очень-то легко катить на велосипеде по луберской дороге с таким арсеналом.

Уже стемнело, моя улица безлюдна. Я оставляю велосипед в коридоре и ищу ключ от комнаты. Поясницу ломит от долгой езды. Ага, вот он, ключ, на дне кармана. Еще десять минут, и я буду лежать в постели. Вдруг в коридоре гаснет свет. Ну да ничего, я отыщу замочную скважину и в темноте.

Слышу какой-то шум за спиной. Но даже не успеваю обернуться, меня швыряют на пол. В мгновение ока мне заламывают руки за спину, и я лежу в наручниках, с окровавленным лицом. В комнате устроили засаду шестеро полицейских. И столько же в саду, не считая тех, кто оцепил улицу. Я слышу вопли мамаши Дюблан. Взвизгивают тормоза; всюду, куда ни глянь, полиция.

Идиотское невезение: на письме, которое писал мне младший брат, значился мой адрес.

Подумать только, ему не хватило нескольких кусков угля, чтобы сжечь его. Да… так оно и бывает в жизни.

На следующий день, рано утром, Жак напрасно ждет меня для проведения операции. Наверное, что-то помешало по дороге, думает он, может, проверка на улице скверно обернулась. Он садится на велосипед и спешно едет ко мне, чтобы "очистить" комнату, - таково правило.

Там-то его и хватают двое полицейских, оставленных в засаде.

Я прошел через ту же обработку, что и мой брат. Комиссар Фурна не зря пользуется репутацией свирепого палача. Восемнадцать дней непрерывных допросов, избиений кулаками и дубинкой; восемнадцать ночей, когда прижигание тела сигаретами чередуется с другими изощренными пытками. Когда комиссар Фурна приходит в хорошее настроение, он заставляет меня стоять на коленях, держа в обеих вытянутых руках по телефонному справочнику. Стоит руке дрогнуть, как он с размаха бьет ногой - то в грудь, то в живот, а то и в лицо. Когда он в дурном настроении, он целит мне между ног. Но я все-таки не заговорил. Нас двое в камерах предварительного заключения комиссариата на улице Рампар-Сент-Этьен, Жак и я. Иногда ночью я слышу его стоны. Но он тоже никого не выдал.

Двадцать третье декабря. Прошло уже двадцать дней, но мы так и не заговорили. Комиссар Фурна, вне себя от ярости, наконец подписывает постановление о взятии под стражу. Последний день проходит как обычно, в побоях, а затем нас с Жаком перевозят в тюрьму.

Сидя в автозаке, везущем нас в тюрьму Сен-Мишель, я еще не знаю, что через несколько дней будут учреждены военные суды; мне еще неведомо, что людей будут казнить в тюремном дворе сразу же после вынесения приговора и что такой жребий уготован всем нам, арестованным участникам Сопротивления.

Как же далеко теперь от меня небо Англии; в моем истерзанном мозгу уже не звучит гул мотора моего "Спитфайра".

Пока полицейский фургон везет нас в конечный пункт нашей жизни, я вновь и вновь вспоминаю свои детские мечты. А ведь детство было всего восемь месяцев тому назад.

Итак, 23 декабря 1943 года надзиратель тюрьмы Сен-Мишель захлопнул за мной дверь камеры. В полумраке трудно было что-нибудь разглядеть. Тусклый свет едва проникал под изуродованные веки. Они так вспухли, что глаза открывались с трудом.

Но я до сих пор отчетливо помню, как в темноте этой камеры вдруг прозвучал дрожащий и такой родной голос:

– Веселого Рождества!

– Веселого Рождества, братишка!

Часть вторая

19

Невозможно привыкнуть к тюремным решеткам, невозможно не вздрагивать, когда за твоей спиной с грохотом захлопывают дверь камеры, невозможно терпеть каждодневные обходы надзирателей. Все это невозможно, когда душа неистово жаждет свободы. Кто способен объяснить, почему мы сидим в этих стенах? Мы были арестованы французскими полицейскими, мы скоро предстанем перед военным трибуналом, и расстреляют нас во дворе, сразу после оглашения приговора, тоже французы. Если во всем этом и есть какой-то смысл, то лично я не нахожу его в темном углу своей камеры.

Те, кто провел здесь уже много недель, говорят, что привыкнуть можно ко всему, что со временем налаживается нечто вроде нового образа жизни. Но я непрерывно думаю о потерянном времени, считаю каждую минуту. Я никогда не отпраздную свои двадцать лет, да и мои восемнадцать куда-то канули, их мне тоже не удастся прожить. Хорошо еще, что по вечерам нам приносят миски с едой, говорит Клод. Но еда отвратительна - капустный суп, в котором иногда плавают несколько фасолин, уже вздувшихся от долгоносика; такая пища сил не придает, все просто подыхают с голодухи. Мы делим нашу тесную камеру с несколькими товарищами по ИРС и ФТП [16]. Приходится сосуществовать с блохами и клопами, которые терзают нас днем и ночью, обрекая на непроходящую чесотку.

По ночам Клод спит, лежа вплотную ко мне. На стенах камеры мерцает ледяной иней. Холод собачий, мы прижимаемся друг к другу, чтобы хоть чуточку согреться.

Жак сильно изменился. Едва проснувшись, он начинает шагать взад-вперед по камере. Он тоже считает эти загубленные, навсегда потерянные часы. А может, думает о своей жене, оставшейся там, на воле. Отсутствие любимого человека хуже смерти; иногда по ночам, во сне, Жак тянет руку к чему-то, что давно ушло в прошлое: можно ли удержать былые ласки, касание нежной душистой кожи, взгляд, исполненный сострадания?!

Временами кто-нибудь из сочувствующих нам сторожей тайком сует в камеру подпольную газетку, издаваемую партизанами. Жак читает ее нам. Это помогает ему бороться с мучительным чувством унижения. Невозможность действовать гложет его с каждым днем все сильней и сильней. Как и разлука с Осной.

Но именно здесь, в этом тесном и мрачном пространстве, глядя, как Жак замыкается в своем отчаянии, я постиг одну из самых верных и прекрасных истин: человек может смириться с мыслью о собственной смерти, но не с отсутствием тех, кого любит.