Деревня Ярки была глухая, там было несколько полицаев, староста, фашисты заглядывали редко, да и то только, чтобы нахватать продуктов и теплой одежды. Позже стали приезжать целыми группами, начались расстрелы.
В наш дом вбежала соседская девочка Ира и крикнула с порога: «Тетя Мотя, тетю Франю потащили к старосте в дом». Коля помчался в центр деревни, вернулся весь мокрый, не глядя ни на кого, сказал: «Там их трое, бьют, пытают всех». Тетя Мотя забросала меня тряпками — я лежал на печи, — сказала: «Придут — не шевелись!»
И они пришли: один полез на чердак, другой стал шарить в доме. Я не чувствовал страха, а только думал: «Почему так нестерпимо жжет бок?» Потом кто-то стал сбрасывать с меня тряпки, и я увидел «его». В руках он держал винтовку с откинутым штыком. Мы долго смотрели друг другу в глаза, у него были волосатые руки, у шапки одно ухо откинуто вверх, другое спущено, изо рта торчали вперед два желтых зуба, я смотрел на него и только думал: «Почему мне так больно жжет бок?» Потом он этим же штыком набросил на меня тряпье. Я не знаю, о чем он в то время подумал, он знал, чей я сын. Стало тихо, и только тут тетя Мотя забралась на печь и стащила меня с нее, весь бок у меня покрылся пузырями.
Расстреливали их вечером, троих — маму, молодую девушку, наверное, тоже партизанку, и одного мужчину. Почти весь народ согнали к трем большим липам. Мама была вся черная от побоев, от одежды остались одни лохмотья, и, хотя на улице был еще снег, их всех вывели босиком. Перед расстрелом фашисты прочитали приговор и сказали населению, что так будет со всеми, кто будет содействовать партизанам.
Потом короткая очередь — и все. Я уткнулся лицом в колени тетке, а она прижала меня к себе и шептала, чтобы не крикнул, чтобы не выдал себя.
Потом был дан приказ: расстрелянных не хоронить, кто это сделает, тому будет то же.
Ночью тетя Мотя вышла к трем липам и, как могла, зарыла их всех. А через три дня тетку забрали полицаи и увезли. Ее отправили в Борисов, в женский концлагерь (много позже ей удалось бежать из лагеря во время бомбежки города). Я остался один с двоюродным братом Николаем, который заболел тифом. К нам никто не заходил: боялись. Лечил я Колю снегом: возьму комочек снега, положу на лоб, он растает, а я снова.
Потом в деревню вошли наши. Маму хоронили с салютом. Какой-то солдат поставил винтовку прикладом на землю и показал мне на спусковой крючок: «Салютуй, сынок, своей маме, она у тебя была сильная, не каждый мужик такое выдержит».
Ольга Демеш:
— Это фотография Лидочки, моей сестры, тринадцати лет. Снимок сделан во время войны в 1942 году. Лидочку все звали птенчиком. Несмотря на такой хмурый взгляд, она всегда была веселой, ласковой, смелой. Немцы сильно над ней издевались, перебили ей позвоночник, жгли щеки папиросами и расстреляли в августе 1943 года на Кобылиной горе в Орше.
В донесении гитлеровской ставки об этом написано так: «Она арестована и расстреляна».
Подвиг есть подвиг, понятно каждому. История наша, и мирная и ратная, в каждой своей строке исполнена примерами героизма. Есть в ней строка и Лиды Демеш. Пусть не на день, не на час — на минуту, но она приблизила Великую Победу. И было ей только тринадцать лет.
В. МорозовВ свои четырнадцать лет…
Шагает по заснеженному большаку маленький человек в лаптях, в потрепанной фуфайке, через плечо перекинута холщовая сумка.
Проезжают по дороге немецкие военные машины, попадаются навстречу и пешие гитлеровцы, полицаи. Никому из них и в голову не может прийти, что по дороге идет партизан-разведчик.
У этого паренька война отняла все: погиб отец, казнена фашистами мать. А старшая сестра Ада в одном из боев отморозила ноги, и партизанский хирург сделал операцию. Девушка осталась без ног. Отправили ее на самолете в госпиталь, на Большую землю…
Прошло много лет с тех нор. Теперь та девушка — Ариадна Ивановна Казей — заслуженная учительница. Она рассказывает ребятам, ученикам, о том грозном времени, о своей маме, о брате — Герое Советского Союза Марате Ивановиче Казее.
Хата Казеев — на краю села, у шоссейной дороги, что ведет в Минск. Днем и ночью по дороге громыхают тяжелые фашистские танки. И домишко трясется, словно в ознобе.
Анна Александровна вот уже две ночи не смыкает глаз. Немцы ворвались в Минск! Как заставить себя поверить в это? Как жить?
Больше всего думается о детях, об их судьбе. «Что-то станет с ними? Ада, правда, не маленькая уже, но это-то и беда. Угонят девчонку, как рабыню, в неметчину».
Не менее тревожится Анна Александровна и о сыне. Удержать мальчишку дома нет никакой возможности. Приходит оборванный, грязный, с горящими глазами. И ведь все молчит, хоть ты убей его! Как-то патроны в кармане обнаружила… Чует сердце, не доведут такие забавы до добра!
С огарком свечи подходит Анна Александровна к кровати, где, натянув на голову одеяло, спит Марат. «Хоть рубашку ему залатать», — думает она, ища глазами одежду сына. Но на спинке кровати ничего не видно, на стульях — тоже ничего. «Вот и не раздевшись лег». Анна Александровна осторожно приподнимает одеяло и отступает назад.
Там, где должен был лежать сын, оказались положенные в ряд три подушки.
— Негодный мальчишка! Адочка! Дочка! — Анна Александровна тормошит Аду. Та вскакивает с постели и долго ничего не может понять. — Ты видела Марата? Где он?..
Ада стоит молча, опустив голову. Слышно, как со стороны дороги приближается гул. Он все нарастает, нарастает. И вот уже ясно различимы рокот моторов, лязг гусениц. Пока проходили танки, мать и дочь не обмолвились ни словом.
Анна Александровна опускается на стул.
— Вы скрываете от матери что-то. Вы не должны этого делать. Слышишь, Ада? Не должны! Какие же могут быть у вас с Маратом секреты? Вы думаете, мать занята своим делом, мать слепая, ничего не видит. Отвечай, сколько этих самых гранат спрятано у нас во дворе? Зачем патроны захоронили на чердаке? И какая надобность ходить вам в рожь, через дорогу?
Теперь Ада выглядела совсем беспомощной. «Значит, маме все известно! Запираться, скрывать что-либо от нее уже нельзя». Ада подошла к матери, осторожно коснулась рукой ее плеча.
— Видишь ли, мама… ты только пойми. Мы должны бороться. Правда? А иначе ведь нельзя, мама. Ты ведь тоже борешься. Те командиры, из окружения которые пробились, не к кому-нибудь, а к нам, к тебе пришли. И ты переодела их, накормила. И если к нам снова кто-нибудь из окруженцев постучится, ты опять откроешь им. Иначе ведь не можешь, мама.
Догоравшая свеча трещала, быстро бегали тревожные тени по деревянному потолку.
— Вот и мы с Маратом… Ты спрашиваешь, зачем в рожь мы бегаем? Сначала мы там их телефонные провода перерезали. Понимаешь? А вчера наткнулась на раненого. Он наш, командир. Он лежит в кустах, у дороги… уже несколько дней. Мне кажется, мама, что Марат сейчас около него…
Анна Александровна быстро встала.
— Раненый, говоришь?
— Ага. Рана у него страшная…
Анна Александровна молча прошла в другую половину хаты, взяла теплый платок. Некоторое время держала его в руках, что-то решая, потом накинула на голову и направилась к двери. В это время в сенях послышались возня, чье-то тяжелое дыхание. Кто-то вошел в хату.
— Мама, — послышалось в темноте, — запалите свет!
Анна Александровна узнала голос сына. Зажгла свечу и на лавке возле двери увидела незнакомого человека. Из сеней с ковшом в руках появился Марат.
— Дяденька, вот… попейте. Давайте я вас придержу. Опирайтесь на меня. Вот так.
Подбежала Ада, стала помогать брату.
Анна Александровна поняла: это и есть «человек из кустов». Со свечкой в руке приблизилась она к лавке. Мужчина, поднявший голову и теперь смотревший на нее, был худ. Давно не бритые, обросшие щеки ввалились, а губы растрескались и почернели. Раненый шевелил губами, силясь что-то сказать. Анна Александровна подошла совсем близко.
— Вы… вы не серчайте, товарищи, — уловила она шепот. — Нескладно как вышло…
Раненый опустил обессиленную голову на грудь.
«Где же я видела этого человека? — старалась припомнить Анна Александровна. — Вот и шрам на виске. И глаза знакомые…» Словно очнувшись, она обвела растерянным взглядом детей.
— Чего же вы смотрите? Ада, неси теплой воды. А ты, Марат, помогай мне, придерживай его. Осторожней только… Осторожней!
Рана была большая, рваная: осколок мины или гранаты угодил в самое плечо.
Раненый тихо стонал, когда Анна Александровна перевязывала ему плечо. Стянув с него сапоги, мать с сыном перетащили его на кровать. Принесли из кухни молока, хлеба. Но человек не хотел открывать рта. Он не то спал, не то был в беспамятстве.
О сне никто уже не думал. Перейдя на другую половину дома, все сели за стол вокруг свечи. Только теперь мать могла хорошенько разглядеть сына.
— На кого ты похож? — нараспев, несердито проговорила она. — Полюбуйтесь, люди добрые.
Марат провел ладонью по волосам. На клеенку посыпался песок. Посмотрел на ладони. Они были грязные, в ссадинах.
— Через дорогу тяжело было, — как бы оправдываясь, сказал Марат. — На животе ползли…
Раненый тихо стонал.
— Знаешь, мама, — Ада кивнула в сторону спальни, — этого человека я, кажется, видела, когда отступали наши… Он ночевал у Кастуся. Он комиссар полка. Помнишь, Марат?
Брат метнул на Аду осуждающий взгляд. Разве можно про такое говорить так громко?!
— Вот что, доченька, — тихо, но твердо сказала мать. — Этот человек давно живет в нашей деревне и никогда военным, а тем более комиссаром не был. Согласны? Так и решим…
А на дворе уже вставало утро. Через окна заглядывал в хату рассвет.
Бывший комиссар, подлечившись, создал в Станькове подпольную группу, В нее вошли и бывшие его однополчане, бежавшие из фашистского плена, и станьковские крестьяне, и конечно же Анна Александровна Казей со своими детьми. Печатать и распространять листовки — это было лишь одно из многих дел станьковского подполья. Ночные взрывы и поджоги во вражеском гарнизоне — вот результат его работы. Подпольщики установили связь с партизанами, многие ушли в лес, в числе ушедших были брат и сестра Казеи.