Дети военной поры — страница 38 из 63

Кругом не было ни души. Шестиэтажные стены стояли, поднимаясь до самого неба. Две стены были обыкновенными, две другие кончались наверху какими-то причудливыми зубцами; сквозь оконные квадраты тускло светило небо; видно было, что в этих двух корпусах — пустота, ни полов, ни потолков, все вырвано бомбой, вернее, даже двумя бомбами.

— Д-да! — сказал Николай Корнеевич. — Ну что ж…

Я шагнул в дверную щель и почти что испугался.

За дверью из кромешного мрака точно бы глядело на меня красненькое кроличье око, светился чуть заметный, слабенький огонек; не сразу сообразишь, что он есть, думаешь, может быть, от темноты так показалось.

Но нет, в темноте горел огонек. Этому было трудно поверить: на пустой лестнице, на ветру, на холоде — маленькое, окруженное радужным сиянием пламя.

— Смотрите, Николай Корнеевич!

Приглядевшись, мы увидели истинное чудо. На нижней площадке, около пустой клетки лифта, стоял кособокий деревянный стол: у него были только две ножки, и держался он на каком-то старом ящике. На столе стояла большая стеклянная банка, огромная банка литров на десять. Там, внутри, как золотая рыбка в аквариуме, и жил огонек. И ветер не трогал его, и он тихонько сидел на фитильке обычной коптилки «волчьего глазка», поставленного посреди банки, и помаргивал очень скромно, даже вроде как сконфуженно: «Простите меня за смелость, но вот — горю!»

Глаза привыкли к его чуть зримому свету, и стало видно: у банки нет дна и установлена она на каких-то железках, так что воздух проходит под нее и огоньчишко не задыхается, а и вправду горит.

А рядом с банкой — все это только постепенно выступало из черноты — на железном противне лежит кучка тонко нащипанных лучинок. Довольно большая кучка, точнее, две: справа — свежие, слева — с обожженными концами. И над ними установлен кусок фанеры с какой-то, сделанной, по-видимому, углем надписью. Кто писал, что писал, зачем?

Фанерку пришлось придвинуть к самой банке. И тогда мы прочли на ней слова, поразившие нас в самое сердце.

«Дяденька (или тетенька), — было написано там. — Зажги огонек! Если прикуришь, положи лучину назад, их трудно доставать. А если пойдешь наверх, свети себе: на третьем этаже провал».

— Послушайте, Эль-Be, — пробормотал Николай Корнеевич, после довольно долгого молчания. — Я не верю. Этого не может быть. Мы что, в сказку пришли?

Он взял лучину, опустил ее сверху в прозрачную урну, нацепил на нее огненный лоскутик. Вдруг посветлело. Я торопливо полез в карман за папиросами: в блокаде было так — есть огонь, прикуривай, потом неизвестно, будет ли он… Взяв еще пару щепочек, мы быстрыми шагами пошли вверх по лестнице: нам надо было на пятый этаж. А на площадке третьего этажа мы дружно остановились: половина площадки отсутствовала, она рухнула вниз, перил не было. Хороши бы мы были тут, в преисподней тьме, без света…

Летчик, друг писателя Чуковской, открыл нам и ахнул:

— Товарищи, у вас что же, фонариков нет, что ли? Так как же вы?.. Безобразие какое! Я бы обязательно вас встретил, если бы знал! Спички жгли?

— Какие там спички в сказочном царстве! — с торжеством ответил Чуковский. — Вы слыхали лучший лозунг на свете: «Зажги огонек»? Вот. — Он протянул полуобгоревшую лучинку. — Видали? И прежде всего отвечайте: кто это? Кто придумал это неугасимое пламя? Кому пришло в голову? Где этот блокадный Прометей? Сейчас же покажите нам его!

Широкое, грубоватое лицо летчика (у него-то в руках сиял отличный трофейный фонарик с красным и зеленым светом — мечта моряка на суше) расплылось в улыбке.

— Ах, значит, добыли-таки древесину? — с удовольствием сказал он. — Ну молодцы, вот молодцы! А то у них ее дня три не было, так темнота началась — жуть… Да это тут у нас двое ребят, единственные, которые остались во всем доме. Генка и Нинушка. Нет, не брат с сестрой, из разных квартир. Говорят: «Мы тоже хотим что-нибудь делать. Мы же пионеры!» Да лет по двенадцать, что ли. И вот придумали, представьте себе! Уже второй месяц у них эта неопалимая купина горит. Откуда они керосин, фитили берут, не скажу вам… Но молодцы, правда ведь?

Кончилась война. Николай Корнеевич Чуковский переехал в Москву, я остался в Ленинграде. Встречаться нам с ним теперь приходилось нечасто. Но каждый раз, как это случалось, мы, еще даже не успев пожать друг другу руки, улыбались, как заговорщики, и говорили один другому, точно пароль на фронте, одну и ту же фразу, пропускавшую нас в царство воспоминаний, у дверей которого из глубокой тьмы выступали перед нами две худенькие ребячьи фигурки. Мы говорили: «Зажги огонек!» — и вокруг нас и у нас на душе сразу становилось светлее и теплее.

Я не знаю, сколько еще проживу на свете, но этого удивительного лозунга не забуду никогда.

Н. Тер-МинасоваТимуровцы

Нынешние ровесники нашего военного отрочества (к счастью, к огромному счастью!) знают войну лишь по устным рассказам, книгам, фильмам. Глядя на экран телевизора, они со скромным достоинством знатоков определяют: «Это танк Т-34»; по стремительному пунктиру огня узнают: «катюши»; по знакам различия немедля называют воинские звания. Осведомленность такая полезна, за нею стоит прежде всего интерес к военной истории.

Однако многие из них (и тут уже — к сожалению) не знают, как жили, что делали, о чем мечтали в войну их отцы и матери, появившиеся на свет слишком поздно для революции, но до поры повзрослевшие. Воспитание гражданина немыслимо без знания им истории: большой истории страны, мира и малой — истории своей семьи, близких, старших.

…Я расскажу о небольшом островке огромного тыла, на котором произошел непростой скачок из беззаботного, ясного, как летний полдень, детства в ту жизнь, окна которой, противоестественно их назначению, наглухо закупоривали маскировочные шторы, перекрещивали бумажные ленты. О жизни при дымящих коптилках, о скудном синеватом военном хлебе и сбереженных красных галстуках.

Нас эвакуировали из Москвы в город Киров. И без того небольшие комнаты общежития пединститута, где нас поселили, разделив фанерными перегородками, превратили в клетушки. Титан с кипятком, возле которого никогда не иссякала очередь. Карточки, которые надо было «отоваривать». Сахарин вместо сахара. Ломтик хлеба на весь день, и почти вкусовые галлюцинации об оставленных далеко дома черных домашних сухарях: у них горьковатый пригорелый запах и солоноватая тающая сладость.

Взрослые работали, напряженно вслушиваясь в сводки Совинформбюро, с открытым отчаянием или тайной мужественной тоской переживали утраты, ревниво лелеяли и будоражили себя памятью о прошлой, мирной жизни, которую в солнечное воскресенье 22 июня расстреляла война. И потому та жизнь казалась им теперь стократ прекраснее, чем была.

А мы, ребята, объединились в свой клан, жили настоящим, гибко приспособясь к его трудностям. Таково уж счастливое преимущество детства: оно свыкается со всем, многое принимает без раздумий и продолжает свои настырные поиски радости.

В одном мы стали едины со старшими — в недетском своем интересе к сводкам с фронта. И это был первый знак нашего гражданского вызревания.

И был другой знак. Продолжая играть и ссориться, дружить и по-ребячьи интриговать, мы все без понуканий настроились на одну задачу: помогать старшим. Мы мерзли в многочасовых очередях; несытые, в полутемных каморках, с особым, почти недетским упорством готовили уроки. И еще мы научились ничего не просить для себя. Трудное то время вытравляло в нас свойственные многим детям эгоизм, капризность, требовательность.

Паек делился поровну, и нужна была достаточная сила воли, чтобы ту небольшую долю хлеба, что положена на весь день, не проглотить сразу — ведь все время хотелось есть. И не расслабляла, не заманивала, а, напротив, дисциплинировала мысль: «Если съем все сейчас, мама потом отрежет от своей порции». Нельзя было такое допустить: мамы худели и старели на наших глазах — от работы, забот, похоронок…

Мальчишки организовали тимуровскую команду и при этом конечно же «дискриминировали» девчонок: им хотелось казаться мужчинами, заниматься сугубо мужскими делами, заменить тех, кто ушел на фронт. Но женщины тоже воевали, и мы создали свою тимуровскую команду. И началось всамделишное, очень деловое соревнование. Конечно (мы это поняли потом), нас направляли взрослые, но делали они это так умело, тонко, ненавязчиво, что нам и впрямь казалось: мы самостоятельны. А самостоятельность — это и потребность брать на себя все более трудные дела, и почти взрослая ответственность.

Поначалу мы организовали художественную самодеятельность. Наши концерты, видимо, вносили разрядку в постоянное напряжение, с каким жили старшие, — ту разрядку, которая так нужна людям, переживающим трудную пору.

Наши выступления собирали всех обитателей общежития. Потом, не расходясь, люди подолгу рассказывали друг другу о событиях на фронте. Здесь были отвоевавшие свое бойцы. Читались стихи Симонова и памфлеты Эренбурга, говорили, вспоминали, строили планы. Именно тут, на скромных этих концертах, люди, прежде не знавшие друг друга, взаимно отгороженные каждый своими невзгодами, роднились в коллектив.

Вскоре из общежития мы перешли со своими концертами в госпитали. Это стало нашей второй жизнью, делом столь же важным и постоянным, как школа и работа по дому.

Мы были универсальными актерами: пели, танцевали, читали стихи, разыгрывали скетчи. Очень скоро нашло нас «признание»: госпитали приглашали наперебой. А днем — школа, и магазины, домашние задания и репетиции. Мы очень заботились об обновлении репертуара: нельзя с теми же номерами выступать дважды в одном месте!

В узком проходе, сжатом койками раненых, девочка танцевала вальс, который назывался красиво и грустно: «Бабочка с подбитым крылом». Она принесла его из довоенного детства, из балетной школы и танцевала почти профессионально.

Вдруг погас свет. Мальчик-аккордеонист остановился. А зрители дружно закричали:

— Девочка, танцуй! Танцуй, милая!