…Вечером в гостинице дед Комель вынул из сумки большой кусок домашнего сала и положил на стол. Анна Васильевна поставила рядом банку с помидорами собственного засола. Анна Дмитриевна высыпала на салфетку печенье, которое любит Валя. И отошли куда-то тревоги последних дней. Валя сидела рядом с матерью и сестрой. Тут же за столом был ее старый дед, и родные из Иванова, и Валя Москаленко, та самая золотая душа, что в голод несла ей свой хлеб.
Эд. ПоляновскийВстреча
Сквозь цветы, и листы, и колючие ветки, я знаю,
Старый дом глянет в сердце мое…
Наконец-то, наконец-то решилась она отправиться в Ленинград.
К отцу.
Всю взрослую сознательную жизнь она словно набиралась сил для этой поездки — и вот теперь, решившись, сказала себе тихо и спокойно: «Ну, Марина Иванна — с богом…»
Она могла бы поехать поездом. Но не отважилась. Однажды, несколько лет назад, она вот так же вот, почувствовав уверенность и даже некоторую независимость от прошлого, отправилась в Ленинград. За окном мелькали перелески, поля, избы, люди. Возникало детское желание сойти с поезда и побродить босиком по траве, хоть на несколько часов зайти в чужую деревенскую избу, хоть ненадолго прикоснуться к чужой сельской жизни. Возле маленькой станции с милым патриархальным названием Гряды поезд вдруг стал: впереди чинили путь. Со всеми вместе Марина вышла из вагона, гуляла возле небольшого пруда, заглянула в сельский магазин, где лежали вместе соленые огурцы, конфеты, электрические лампочки, творог, шпроты, конверты, лавровый лист.
— Тебе чего, бабуля? — говорила продавщица маленькой сморщенной старушке. — Хлеб? Порежу, порежу. Сдачу держи — полтинник, да гляди, за двугривенный кому не отдай.
Прямо возле вагона, у откоса, местный мальчишка продавал сирень.
Чужая неприхотливая жизнь, и этот лес вокруг, и поле успокоили Марину. Она сидела на сваленных возле пути бревнах, вдыхала запахи смолы, луговых трав — все запахи теплого июньского дня — и думала, какое это все-таки удовольствие — просто жить: дышать, слышать, видеть.
Какой-то молоденький лейтенант поднес ей букет сирени, и она, кажется впервые за дорогу, улыбнулась.
Зазвучала музыка где-то неподалеку, так и не узнала она, что это — магнитофон, приемник? Услышала только:
Ямщик, не гони лошадей,
Мне некуда больше спешить…
Марина почувствовала, что ей не хватает воздуха, что сердце останавливается.
Мне некого больше любить.
Ямщик, не гони лошадей.
Она неловко запрокинулась на правый бок, рассыпалась сирень. Потом, как сквозь завесу, угадывала, что возле нее хлопочут какие-то люди и кто-то читает вслух ее адрес: Иваненко Марина Ивановна, Краснодар, улица Шаумяна, 144…
Через несколько часов ее отправили обратно домой.
Она летела в Ленинград на самолете и старалась не думать о встрече. Вспоминала свою мебельную фабрику, Кубу. Муж ее, ученый-энтомолог, разрабатывал там систему защиты сахарного тростника от вредителей. Вспоминала их великолепный многоэтажный отель с бассейном.
Но, однако, — Ленинград… Как прекрасно и счастливо жили они там до войны! Отец, мама, Олег — братишка, чуть постарше ее, и она, самая маленькая, всеми любимая. Отец, еще когда жил в Москве, мечтал о Ленинграде, грезил им и все сделал для того, чтобы переехать туда. Он закончил в свое время художественную школу и уже в Ленинграде незадолго перед войной работал главным инженером на картонажной фабрике. Кажется, на реке Пряжка. Интересно, жива ли та река, не поменяла ли имя свое? Надо будет и туда зайти. К ужину они всегда ждали отца. Каждый выкладывал дневные новости. Марина — детсадовские, брат — школьные, отец — фабричные, мама — домашние.
Отец прекрасно рисовал. И сейчас еще, когда Марина смотрит на портрет мамы, написанный отцом, она удивляется. Мама, бедная мама, давно, еще в блокаду, умершая (Марина даже не знает, где она похоронена), на этом портрете — живая, и, когда идешь мимо портрета, живой мамин взгляд скользит вслед за Мариной, не оставляет ее.
Еще отец писал стихи — о луне, о Ленинграде, о любви, о дне рождения Марины. Обо всем, что случилось с ним на работе, на улице, дома. Стихи — средние, но то, что он прозу жизни переводил в поэзию, возвышало его. У него были сотни стихов, несколько тетрадей.
Однажды отец посадил пятилетнюю Марину на колени, взял семейный фотоальбом и ко всем снимкам сделал подписи от ее имени. Она и поныне хранит этот альбом. Там есть фотография их деревянного дома, ночью, это когда они отдыхали в деревне. Отец подписал: «Тихая, теплая, лунная летняя ночь… Пусто крыльцо. Молчаливы задворки. На востоке алеет. Где-то запели петухи. Еще и еще. Скоро рассвет…»
Главным отцовским талантом было украшение праздников. Жили они в коммунальной квартире, шикарная была квартира, ленсоветовская. Огромный, бесконечный коридор, в котором они, дети, устраивали велосипедные гонки. Какие спи устраивали гонки! И комната у них была — сорок два метра, с длинным, до самой кухни балконом. И вот в комнату эту сходилось иногда по праздникам до полусотни гостей. Сейчас разучились праздновать. Соберутся — и на всю мощь музыку. И все слушают, или все танцуют. Если кто-то говорит или поет, то все внимание — ему одному.
У них каждый занимался чем хотел: кто-то играл в шахматы, в другом углу слушали музыку и танцевали, кто-то с кем-то беседовал, кто-то вполголоса читал стихи.
Хаживали к ним знаменитые исполнительницы цыганских романсов Изабелла Юрьева и Кэто Джапаридзе. Юрьева, кажется, пела тогда во Дворце культуры пятой пятилетки? Или нет? Ее, малолетнюю Марину, туда не пускали.
И вот, когда наступал «пик» празднества, гости просили: «Иван Иванович…» — и кивали на рояль. Отец усмехался добродушно. Хорошо ли он пел? Во всяком случае не стеснялся знаменитостей. Они и сами просили: «Спойте, правда».
Отец садился за рояль, откидывал далеко назад и вполоборота к гостям голову — знак легкого небрежения к своему самодеятельному таланту, касался невесомо клавиш, пробегал, будто пролетал над ними:
Как грустно, пустынно кругом…
Голос лился тихий и необыкновенно чистый:
Тосклив, безотраден мой путь…
В голосе, а главное, в лице отца было странное сочетание мечтательности и озорства, как будто он сам себе невесело подмигивал и в то же время снисходительно относился к сентиментальным словам.
А прошлое кажется сном,
Томит наболевшую грудь!..
Приглушенный разноголосый хор в комнате напевал:
Ямщик, не гони лошадей…
Праздников было много, разные. День именин Марины нарекли «днем лент», и все дарили ей только ленты. Ленты, ленты, ленты. Вся комната в разноцветных лентах, заблудиться можно.
Особенно нравился Новый год. Отец с мамой заранее выведывали, что кому из гостей нравится, и покупали подарки. Вечером, посреди яркой комнаты, зажмурив глаза, стояла она, Марина, за ее спиной отец вынимал из мешка подарок:
— Это кому, Мариночка?
Марина делала вид, что думает…
— Тете Лизе.
И не ошибалась.
— А это?
— Дяде Николаю.
Под шум, смех, веселье каждый получал именно то, что желал. И всем нравилось, что папа с дочкой так ловко все устраивали.
С елки брали конфеты, ели, а потом в фантики заворачивали хлеб и снова вешали на елку. Простенькая хитрость, но, если дети попадались на нее, тут же под смех взрослых бросали подделку в угол за рояль…
— Прошу вас, приготовьте столик.
Марина очнулась, увидела возле себя бортпроводницу и в руках у нее на подносе мясо с рисом, что там еще — чай, пирожное и, кажется, сок.
Была в их квартире одна достопримечательность, о которой знали все соседи, весь дом, все знакомые, — огромный пушистый сибирский кот Бармалей. Глаза мягкие, добрые и — умница! Как только услышит четыре звонка, понимал — к ним и легко, бесшумно бежал по коридору и усаживался у дверей: встречал. Ни разу не пропустил ни одного гостя. Ласковый кот был символом добра, согласия и уюта в доме.
Однажды он пропал. Его искали все долго и безуспешно. В семье никто не поднимал глаз друг на друга. Повесили объявление. Приходили многие, приносили котов. Не то. Один раз принесли — похож! Пушистый здоровый Бармалей! А он прыгнул в шкаф, зарылся, и через час там… родились котята. Кошка!
Бармалей вернулся так же неожиданно, как и пропал. И снова выходил он на четыре звонка и усаживался перед дверью встречать гостей, снова поселились в доме уют и тепло.
Как быстро наступил голод — непостижимо. Сейчас трудно себе представить, но это было так: двадцать второго июня сорок первого года уже шла война, рвались снаряды, гибли люди, а в Ленинграде в магазинах было полно всего: и хлеб, и мясо, и крупа, и мука. И пирожные, и конфеты, и все-все. Только к вечеру уже выстроились очереди. Как-то казалось, что война — это где-то в другой стороне и ненадолго. И даже когда фашисты подошли к Ленинграду, когда стали эвакуировать детей, отец сделал нишу и там спрятал Марину. Предупредил ее: сиди, не пищи! Когда приходили инспектора, отец объявлял: девочка уже уехала с тетей в деревню. Все были уверены, война ненадолго.
Когда пришел голод, она не помнит. Он обрушился, кажется, неожиданно. Появились карточки: зеленые, желтые, красные, синие — для рабочих, служащих, детей, иждивенцев. Появились новые обязанности: она, восьмилетняя, носила домой снег в бидоне — варили суп, воды уже не было. Брат бродил по задворкам, искал дрова. Еще, она помнит, брат заколачивал фанерой окна, потому что холод был ужасный. Как-то в редкий счастливый день, когда и голод, и холод свирепствовали вовсю, мама разожгла примус, и брат подошел, поднес было окоченевшие руки, и они упали прямо на огонь. Сжег обе кисти.