И еще какие-то рваные воспоминания: сидят они в трамвае, по обе стороны горят дома, сплошное зарево и все небо — в аэростатах. И люди едут куда-то, кто куда — бледные, худые, с узелками, мешочками. Особенно горел Московский проспект.
И Бадаевские склады горели, сахар оплавлялся в огне и уходил в землю. Тушили пожар огнетушителями. Соседи ездили туда на пепелище, набирали в кошелки эту сладкую землю и дома варили ее, процеживали. Некоторые умерли. Потому что в огнетушителях был яд.
Как-то они с братом стояли в очереди за студнем. Начался сильный артиллерийский обстрел. Очередь не двинулась с места. Когда все утихло и они возвращались, увидели возле своего дома трупы: их, видно, свезли сюда, в одно место, после артобстрела. Олег вдруг стал лихорадочно искать маму. Искал-искал — вроде нет. Она еще кое-как поднималась по лестнице, шла, а брат — полз. И кнопку звонка четыре раза нажала она, брат с трудом поднялся и прислонился к косяку. Когда дверь открылась, они увидели на пороге… спокойного и доброго Бармалея. И вздохнули: все в порядке. Но все равно, когда через несколько секунд появилась мама, брат упал в обморок.
Подевались неизвестно куда все их знакомые. Живы ли? Как-то зашел один. Постоял, покачался в дверях. Ни слова не говоря, как тень, как привидение, побрел в угол за рояль. Осмотрел все — не нашел ничего и так же медленно и безмолвно вышел.
Когда же это было? В конце зимы. Да, в конце зимы. Мама, плача в голос, вошла в комнату и опустилась на диван.
— На кухню… не ходи, — попросила она Марину, — подожди…
Почувствовав неладное, Марина кинулась в коридор и — к кухне. Распахнула дверь. Посреди кухни стоял отец. В одной руке он крепко держал за шиворот Бармалея, в другой руке — топор… Бармалей смотрел на отца мягкими доверчивыми глазами.
Марина тяжело бежала по длинному коридору, которому не было конца, и кричала: «Я не буду есть этот суп! Я не буду есть этот суп!! Я не буду!!!»
Отец вел дневник, записывал каждый день блокады. И когда умерла в больнице мама. И когда он сам уже лежал, почти не двигался. Все писал. И о блокаде. И о том послевоенном времени, когда сможет «полным ртом наесться хлеба». «Полным ртом, — говорил он Марине, — понимаешь? А если не доживу…»
Вот в это Марина не верила. Она знала: отец выживет, просто обязан выжить. Иначе ей, ребенку, становилось непонятной и бессмысленной смерть Бармалея: и мамы все равно уже нет, а если и папы не будет…
— Простите, вам плохо? — Марина услышала возле себя голос бортпроводницы. — Ну что же вы плачете-то, милая?
Все застегивали ремни. Самолет делал круг над городом ее детства. Хорошо, снова подумала она, что не на поезде. Поезд сразу привез бы ее на Невский проспект. И так вот, сразу, ей снова могло не хватить воздуха.
Иногда ей хочется избавиться от воспоминаний, забыть все. А может быть…
То было лишь сон и обман…
Нет, однако… Нет.
Прощай и мечты, и покой,
И боль незакрывшихся ран
Останется вечно со мной.
Ямщик, не гони лошадей…
Избавиться от воспоминаний? Но память не обманешь, не обойдешь стороной. Это — и горько, и неизбежно, она чувствует все это как инвалидность. Только один вот переходит улицу — и видно: на костылях. А у нее та же незаживающая рана, только глубоко внутри спрятанная, никому, кроме нее, не видная.
Сколько лет прошло с той поры?.. Но и сейчас, когда кто-то приходит в дом, первая мысль ее — накормить. Пусть не гость даже, а слесарь или электромонтер по делам заглянет на минутку, она не спрашивает, сыт ли, нет. Она сразу накрывает стол: ей кажется — голоден.
Еще она не может слушать цыганские романсы. Каждый раз ей кажется: человек, который поет романс искренне и тепло, знает о ней, о Марине, все и поет сейчас только для нее одной.
И снится ей иногда, что выстроена огромная больница для котов, и она ходит там, в белом халате… Но это так, бред…
Некоторое время она сидела в гостинице: готовила себя внутренне. Решила так — сначала пойдет на площадь Труда, в дом, где они жили все вместе, потом — к отцу, а уж потом — к брату Олегу, который жил около Балтийского вокзала.
Шла пешком. Погода стояла странная: вот-вот должно бы выйти солнце, но тучи краями цепляли его и никак не отпускали на волю. Странная погода — по настроению: для блаженного — хорошая, для опечаленного — должно быть, унылая. Чем ближе подходила она к дому, тем меньше становилось сил. Что-то тревожно таяло в груди и растекалось по слабеющему телу. Будто вела себя на казнь.
Вот она — площадь Труда. Дом номер 6. Сердце колотилось упругими толчками. Она прислонилась к двери, как бы набирая воздух про запас. И медленно, держась руками за перила, стала подниматься на третий этаж. Вот она — квартира. Марина вытерла глаза, попудрилась и… коснулась звонка. Четыре раза… И вдруг явственно поняла: сейчас откроется дверь, и на пороге будет сидеть, ждать ее умный и добрый Бармалей. И все станет опять хорошо. Ей вдруг сразу захотелось стать маленькой, сесть на колени к отцу.
Звякнула цепочка, дверь медленно открылась. На пороге стоял старичок. Незнакомый старичок. Типичный ленинградский интеллигентный старичок.
— Простите, — тихо, растерянно сказала Марина, — я тут… жила. В войну…
Старичок прищурился и не успел ничего ответить. Марина мимо него кинулась вдруг по коридору, длинному, знакомому до боли коридору, в котором когда-то в детстве устраивали они велосипедные гонки. Дернула дверь к себе в комнату — заперто. Вбежала на кухню. И знакомо все, и незнакомо. Была огромная плита — нет ее: газовые горелки. Умывальник, раковина — другие. Но подоконник — вот он, свой! И балкон длинный, она пошла по нему, дошла до своей комнаты, хотела заглянуть в окно. Оно было занавешено.
Потом они сидели со старичком в кухне, пили чай. Он успокаивал ее, а она говорила ему про новогодние конфеты с хлебом.
Она рассказала ему все.
А потом… Потом наконец — к отцу. Она знала, что нужно привезти ему. Тут же, на площади Труда, Марина зашла в знакомую, отделанную керамикой булочную. Выбрала круглый, теплый черный хлеб и нагрузила огромную авоську. Продавщица смотрела на ее помятое, заплаканное лицо и ни о чем не спрашивала.
Уже в такси, назвав адрес, она глянула в зеркальце: «Боже мой, какая же я страшная!»
— Приехали, — шофер помог открыть дверцу. Она не пошла — побрела. Прямо, прямо, прямо.
Она не знала, где отец. Отламывала хлеб небольшими кусками и клала на все братские могилы Пискаревского кладбища.
М. Алимов, Л. Раннаметс, Ал. ЛевинаСын двух матерей
Мать потеряла сына. Потеряла внезапно. Стоял жаркий июнь, была сенокосная пора. Леонтина и Эдуард Лауки работали в лугах от зари до зари, чтобы запастись на зиму сеном. Семья немалая. Двоих сыновей отправили на лето к родителям Леонтины, жившим неподалеку.
Грохот пушек и вой самолетов застал их врасплох. Война! Они надеялись, что от нее можно уйти, убежать. Посадили на телегу детей, покидали наспех пожитки и тронулись на восток, по пути рассчитывая забрать с собой стариков и оставшихся с ними двух внуков. Но на старом хуторе узнали страшную весть: бабушка с младшим внуком погибли, старший пропал.
…Судьба помиловала Леонтину с детьми. Они остались живы. Как добрались к родственникам в Тарту, так и остались там на долгие годы.
Выросли дети, родились внуки, и все они рядом с матерью. Но годы не снимала Леонтина черного платка, не могла забыть пропавшего сына. Все высчитывала: он потерялся десятилетним, вот ему уже двадцать лет, вот тридцать. Наверное, у него уже свои дети. Каким он стал? Вот и пятидесятилетие сына встретила седая мать. И все эти годы верила: жив ее Лео, жив и живет где-то вдали от нее. И казнилась, что мало делает для того, чтобы разыскать его.
А что сделаешь? Обращались и в военкомат, и в редакции газет, и в Красный Крест. И приникала мать к радиоприемнику, когда передавали бюллетень по розыску родных. Сокрушалась: сколько их, детей, потерявшихся на дорогах войны!
Росла в доме стопа писем с одинаковыми ответами: нет, неизвестно, не значится. Но по-прежнему старшая дочь Алиде по просьбе матери тратила все свободное время на письма. Такая большая страна, думала мать, успеют ли они написать всюду, ведь ей уже восемьдесят.
Рядом были другие дети, были внуки. Но матери дорог каждый ребенок, как будто он единственный. И она продолжала искать его как единственного.
Сотни писем написала Алиде. И одно из них напечатала газета «Совет Узбекистони». С ней-то и пришла в дом Умидовых соседская девушка, бывшая еще в школе красным следопытом. Принесла газету прямо старшему сыну Умидовых — Луне. В кишлаке говорили, что он родителям не родной.
Знал Луна Умидов, что он приемный, знал, но даже не надеялся когда-нибудь повстречаться с родными. Война еще мальчиком отняла у него память, и он не помнил, кто он, откуда и как оказался в этих краях. Горе старой женщины, по всему свету разыскивающей сына, тронуло его. Он написал ей.
«Если вы и вправду моя мама, то я буду счастлив. Но если даже мы ошибаемся, то пусть утешением вам послужит моя судьба. Наверное, Вашего сына, так же как и меня, воспитали добрые люди. На свете много добрых людей. Я верю, что Вы обязательно найдете своего сына. Живите всегда с надеждой, ибо без нее нет жизни.
Вкладываю в конверт фотографию, где мы с моим сыном, который сейчас служит в армии…»
Леонтина Лаук читала обратный адрес на конверте: кишлак Янгирават, Гиждуванский район, Бухарская область, Узбекская ССР. Из конверта выпала фотография: «Луна Умидов с сыном Икрамжоном» — было написано на ней.
Мать едва не выронила письмо из рук. С фотографии на нее смотрели знакомые глаза. Приславший письмо оказался похожим на ее мужа как две капли воды…
Вся огромная семья Умидовых собралась за столом. Вслух читают письмо, пришедшее из Эстонии:
«Дорогой Леонхард, здравствуй! Из-за волнений и переживаний здоровье у нашей мамы ухудшилось. Торопись с приездом к нам. В том, что ты наш, нет никаких сомнений…