Дети войны. Записки бывшего мальчика — страница 5 из 19


Однажды появляется какой-то майор. С лысиной, в металлических очках. Неинтересный, скучный. Я рассматривал майора и ждал, когда же он достанет из кармана банку американской тушенки. Мне казалось, у офицеров обязательно должна быть тушенка. Но банка так и не объявилась. Майор заметил: «У вас две комнаты на двоих? Вам ведь могут и подселить, верно? Надо правильно выбрать жильца, понимаете? По своей воле, вы поняли?» Мать ответила: комнаты смежные, никого подселять она не будет. Майор сказал, что коптилка неудачная и что он понимает – в доме нет мужчины. А мать довольно резко заметила, что фитиль закоптит всю комнату, если гость намерен сидеть здесь до ночи. Майор не обиделся и оставался сидеть. «У вас встроенные шкафы? И балкон есть? Это удобно, можно хранить соленья». Тогда мать взяла будильник и бесцеремонно захрустела заводом. Майор никогда больше не появлялся.


В другой раз, поздно ночью, когда я уже спал, является мать, очень оживленная, навеселе, а с нею двое мужчин. Они очень замерзли. Один даже стонал, так он поморозил ноги. Другой все время чиркал спичками. Они что-то искали. В коротком свете вспышек я видел, как несчастный снимал с ноги красивый ботинок, и на его пиджаке звенели награды. Мать легла ко мне. Меня поразило, как громко бьется ее сердце. В другой комнате стонал обмороженный, товарищ в чем-то его укорял, и как бы назревала ссора. Но мать прикрикнула на них.

Я проснулся оттого, что стало тесно. Двое шептались. Мать сказала: «А этого куда?» Я им мешал. «Чего?» – этим вопросом я обозначил свое присутствие. Снова стало просторно. Эта ночь была едва ли не новогодней. Утром я нашел на полу бутылку шампанского. Она была пуста. Но, запрокинув ее, я ощутил во рту несколько капель вина. Мать не была монахиней. Ее молодость, привлекательность искали радости, хотя бы мимолетной, возражали убожеству обстоятельств. Она как-то устраивалась. А ее застенчивость и скрытность избавили меня от лишних переживаний.

Я подрастал, оставаясь, впрочем, не выше ручки двери. На кровать взбирался, как на второй этаж. На стуле болтал ногами. Зато съесть мог, как взрослый мужик. Увязывался за старшими товарищами. По возрасту был обречен выполнять приказания. Город все больше становился доступным нашей ораве.

Мы уже знали, где рынок, больница, главпочтамт, стадион «Динамо», кинотеатр МЮД. Разбирались в воинских званиях, орденах и медалях, знаках ранений, отличали законные цены от спекулятивных, дрались и не били лежачих, знали матерные слова и пользовались ими, дружно оборачивались на слова «мерзавец», «безотцовщина».

Я хожу в другую школу, несколько кварталов от дома. Добираюсь до нее азартным, увлекательным способом – догнав чьи-нибудь сани, стою на полозе. Сгонят с одних, поджидаю другие. Особенно хороши легкие кошевки. Только надо следить за кучером и его кнутом. Иногда мне достается, но редко. Только от самого злого и дикого возницы. Назад хожу пешком, потому что в гору. Лошади идут шагом, кучера особенно бдительны. Улицы завалены опрятным лошадиным навозом. Тучи воробьев хозяйничают на мостовой. Летом гремят телеги. Мы поражены, когда впервые видим громадных, с мохнатыми ногами немецких тяжеловозов, трофейных битюгов.


После Сталинграда мы видим и первых пленных немцев. С каждым днем их становилось все больше и больше. Их водили на работу мимо нашего дома. Мы встретили врага огнем. Двери подъездов, выходивших на улицу, были заколочены, стекла, конечно, выбиты. Вот и амбразура. Привязав к двум пальцам резинку, стреляли из такой рогатки проволочными скобками. Старались попасть в лицо. Вдруг видишь, немец схватился за щеку, и радуешься, отгоняя всякое смущение. Были стрелки`, не знавшие пощады. Эти целились в глаза.


Он и сейчас стоит у меня перед глазами – Миша Канторович. Худенький, густо залепленный веснушками, с затравленными глазами и седой. Седой! Вот что заставило нас уставиться на этого старичка, когда мы осознали, что нашего полку прибыло. Он поселился в моем подъезде и был, наверное, восьмым членом семьи, состоявшей из молодых и старых женщин. Все они жили в одной маленькой комнате. Миша был из Белоруссии, сирота. И это все, что мы знали о нем. Он пытался научить меня играть в шахматы. И научил – ходам, не более. Я подолгу задумывался над каждым ходом, к досаде седого учителя. Бывало, глядя на Мишу, я заставал его в пугающем оцепенении: смотрит в одну точку, отсутствует, короткие, острые волосы как будто стоят дыбом.

С Мишей же связана одна история, ранившая меня и как бы положившая конец нашему приятельству, хотя должна была бы его укрепить. Мать купила мне лыжи. Во дворе стоит грузовик. Каким-то образом я взобрался на него, не снимая лыжи. Задний борт открыт, внизу сугроб. Я хочу спрыгнуть на него, чтобы показать приятелю, какой я смелый и ловкий. Это тебе не шахматы. Вдруг появляется Толя Козлов, сын полковника НКВД. Он старше нас, сильнее, и мы его побаиваемся. Козлов увидел мои лыжи, увидел Мишу. И погнал его из кузова, обозвав жидом. Миша молчал и не хотел спрыгивать на землю. Я заступился за него, робко и просяще. Козлов грубо столкнул Мишу на снег. А затем, наступив на конец лыжи, выступающей над краем кузова, потребовал, чтобы и я назвал Мишу сопливым жидом. Миша стоял внизу, с ненавистью глядя на обидчика, будто запоминая каждое его слово, будто в надежде когда-нибудь ему отомстить. Я не хотел называть Мишу жидом, но Козлов требовал и, нажимая на лыжу, угрожал переломить ее. Новые лыжи! Вдруг Миша своим неприятным, скрипучим голосом говорит мне, чтобы я обозвал его жидом, пусть Козлов подавится. Еще немного, и я воспользовался бы данным мне разрешением. И тут лыжа треснула. Она не переломилась, а расщепилась вдоль. Козлов спрыгнул и исчез. С этого дня мы с Мишей стали сторониться друг друга. Он видел во мне свидетеля своего унижения. А я был готов к предательству, хотя оно и не состоялось. Эти переживания положили конец нашим шахматным встречам. Что до Козлова, то он на несколько лет куда-то исчез, и снова мы увидели его в шинели лейтенанта НКВД.


Весной обнаружилось, что из наших окон открывается приятный вид. Глаза отдыхали на свежей зелени Алого парка. Дальше – башня дроболитейного завода, похожая на железнодорожный состав, поставленный на попа. Еще дальше – Парк культуры и отдыха, казавшийся мне далеким дремучим лесом. Правее от него – огромное поле. Над ним летают самолеты. Один тащит надувной баллон, другой стреляет в этот баллон. В городе можно встретить курсантов военно-воздушного училища. Прямо на север – деревянный город Заречья, церковь с пузатыми голубыми куполами. Совсем вдали полчища труб выдувают в небо округлые громады разноцветных дымов. Ядовитое искусство металлургической промышленности. Город переполнен заводами.

Чаще всего мы торчали у Михеевых. В квартире теснилось множество жильцов. Одних только пацанов было четверо. Братья Михеевы, отец которых не упоминался ни в связи с войной, ни в какой-нибудь другой связи, жили с матерью на грани нищеты. В этой семье было редкое обаяние интеллигентности, дружелюбия, художественных интересов. Арлен, старший из братьев, был среди нас самым умным, образованным и начитанным. Писал стихи, песни, сочинял музыку, был виртуозом игры на зубариках и на расческе, придумал кукольный театр. Арлен был первым в моей жизни человеком, сообщившим мне, что кроме грубых забав и дурацких затей существует мир воображения, фантазии, выдумки.

В театре Арлена я был артистом. Он придумал сказку из неведомой арабской жизни. Мы клеили декорации, работали над куклами величиной в ладонь, разучивали роли, репетировали песни и музыкальное сопровождение. Арлен как-то выделял меня среди других. Возможно, за мое усердие, за музыкальный слух, а главное, за готовность подчиниться.

Наконец состоялась премьера арабской сказки. Комната была забита малышней со всего двора. Прозвучала увертюра, исполняемая на трех расческах с папиросной бумагой. Поднялся занавес. И сверху на ниточках возникли наши куклы. Они танцевали. Ниточка моей куклы оборвалась. Я в замешательстве смотрел на режиссера, не зная, как быть дальше, Арлен залез рукой на сцену, вызвав визг восторга у зрителей, отдал куклу, и я стал привязывать ее заново. Авария с моим персонажем, это был какой-то султан, заставила Арлена импровизировать. Он вдруг поставил на сцену ногу. Публика помирала.

Не помню, какой сюжет разыгрывался в сказке. В памяти застряли обрывки песен. «Хорошо лежать под яблоней, хорошо орехи есть. Эх, за горами, за долами город Айрен есть». И еще: «Так вот почему со временами становится все меньше ишаков. И хлопая ушами под белыми чалмами, пешочком ходят много стариков».

Как-то раз Арлен загнал меня в угол и потребовал дать слово, что я не проболтаюсь о тайне, которую он готов мне сообщить. Я поклялся. Тайна заключалась в том, что он придумал продолжение пушкинского «Дубровского».

Он спросил, читал ли я повесть. Я не читал, но кивнул с выражением: за кого ты меня держишь? «Помнишь, – сказал он, – как Дубровский поменялся ролью с Дефоржем?» Я снова кивнул. «Помнишь, как Дубровский дал ему деньги? Так вот, в моем продолжении, – шептал Арлен в мое ухо, – Дубровский появится в Париже. Встретится с Дефоржем, ставшим богатым ювелиром. Заставит его вернуть денежки, купит на них оружие. Во Франции революция. Дубровский погибнет на баррикадах. Кто подхватит его ружье, как ты думаешь?» Я не знал, кто бы это мог быть. Думай, дурак! Думай, кретин! Я робко предположил, что это Гаврош. И удостоился похвалы.

Не знаю, осуществил ли Арлен свой сиквел. А я спустя годы, в восьмом или девятом классе, в качестве сочинения на вольную тему сдал учительнице блокнот с повестью «Сосновский». Мне были прощены грамматические ошибки. Учительница пригласила меня на семейный ужин. Ее муж, колымский каторжанин, недавно отсидевший свой срок, обращался ко мне на «вы». Тут следовало бы сознаться в неполноценности моего авторства. Я не смог победить тщеславия, обласканного пирогами и конфетами. Единственно, что отчасти извиняет мой плагиат, это замысел, доведенный до конца. Из глубины времени я легко вызываю одухотворенный облик моего старшего друга. Я был уверен, Арлен станет выдающимся человеком. Режиссером, писателем. Прошло много лет. О нем ничего не слышно.